Содержание

Читать Окаянные дни — Бунин Иван Алексеевич — Страница 1

Иван Алексеевич Бунин

Окаянные дни

Москва, 1918 г.

1 января (старого стиля).

Кончился этот проклятый год. Но что дальше? Может, нечто еще более ужасное. Даже наверное так.

А кругом нечто поразительное: почти все почему-то необыкновенно веселы – кого не встретишь на улице, просто сияние от лица исходит:

– Да полно вам, батенька! Через две-три недели самому же совестно будет…

Бодро, с веселой нежностью (от сожаления ко мне, глупому) тиснет рукой и бежит дальше.

Нынче опять такая же встреча, – Сперанский из «Русских Ведомостей». А после него встретил в Мерзляковском старуху. Остановилась, оперлась на костыль дрожащими руками и заплакала:

– Батюшка, возьми ты меня на воспитание! Куда ж нам теперь деваться? Пропала Россия, на тринадцать лет, говорят, пропала!

7 января.

Был на заседании «Книгоиздательства писателей», – огромная новость: «Учредительное Собрание» разогнали!

О Брюсове: все левеет, «почти уже форменный большевик». Не удивительно. В 1904 году превозносил самодержавие, требовал (совсем Тютчев!) немедленного взятия Константинополя. В 1905 появился с «Кинжалом» в «Борьбе» Горького. С начала войны с немцами стал ура-патриотом. Теперь большевик.

5 февраля.

С первого февраля приказали быть новому стилю. Так что по-ихнему нынче уже восемнадцатое.

Вчера был на собрании «Среды». Много было «молодых». Маяковский, державшийся, в общем, довольно пристойно, хотя все время с какой-то хамской независимостью, щеголявший стоеросовой прямотой суждений, был в мягкой рубахе без галстука и почему-то с поднятым воротником пиджака, как ходят плохо бритые личности, живущие в скверных номерах, по утрам в нужник.

Читали Эренбург, Вера Инбер. Саша Койранский сказал про них:

Завывает Эренбург,

Жадно ловит Инбер клич его, —

Ни Москва, ни Петербург

Не заменят им Бердичева.

6 февраля.

В газетах – о начавшемся наступлении немцев. Все говорят: «Ах, если бы!»

Ходили на Лубянку. Местами «митинги». Рыжий, в пальто с каракулевым круглым воротником, с рыжими кудрявыми бровями, с свежевыбритым лицом в пудре и с золотыми пломбами во рту, однообразно, точно читая, говорит о несправедливостях старого режима. Ему злобно возражает курносый господин с выпуклыми глазами. Женщины горячо и невпопад вмешиваются, перебивают спор (принципиальный, по выражению рыжего) частностями, торопливыми рассказами из своей личной жизни, долженствующими доказать, что творится черт знает что. Несколько солдат, видимо, ничего не понимают, но, как всегда, в чем-то (вернее, во всем) сомневаются, подозрительно покачивают головами.

Подошел мужик, старик с бледными вздутыми щеками и седой бородой клином, которую он, подойдя, любопытно всунул в толпу, воткнул между рукавов двух каких-то все время молчавших, только слушавших господ: стал внимательно слушать и себе, но тоже, видимо, ничего не понимая, ничему и никому не веря. Подошел высокий синеглазый рабочий и еще два солдата с подсолнухами в кулаках. Солдаты оба коротконоги, жуют и смотрят недоверчиво и мрачно. На лице рабочего играет злая и веселая улыбка, пренебрежение, стал возле толпы боком, делая вид, что он приостановился только на минуту, для забавы: мол, заранее знаю, что все говорят чепуху.

Дама поспешно жалуется, что она теперь без куска хлеба, имела раньше школу, а теперь всех учениц распустила, так как их нечем кормить:

– Кому же от большевиков стало лучше? Всем стало хуже и первым делом нам же, народу!

Перебивая ее, наивно вмешалась какая-то намазанная сучка, стала говорить, что вот-вот немцы придут, и всем придется расплачиваться за то, что натворили.

– Раньше, чем немцы придут, мы вас всех перережем, – холодно сказал рабочий и пошел прочь.

Солдаты подтвердили: «Вот это верно!» – и тоже отошли.

О том же говорили и в другой толпе, где спорили другой рабочий и прапорщик. Прапорщик старался говорить как можно мягче, подбирая самые безобидные выражения, стараясь воздействовать логикой. Он почти заискивал, и все-таки рабочий кричал на него:

– Молчать побольше вашему брату надо, вот что! Нечего пропаганду по народу распускать!

К. говорит, что у них вчера опять был Р. Сидел четыре часа и все время бессмысленно читал чью-то валявшуюся на столе книжку о магнитных волнах, потом пил чай и съел хлеб, который им выдали. Он по натуре кроткий, тихий и уж совсем не нахальный, а теперь приходит и сидит без всякой совести, поедает весь хлеб с полным невниманием к хозяевам. Быстро падает человек!

Блок открыто присоединился к большевикам. Напечатал статью, которой восхищается Коган (П.С.). Я еще не читал, но предположительно рассказал ее содержание Эренбургу – и оказалось, очень верно. Песенка-то вообще нехитрая, а Блок человек глупый.

Из горьковской «Новой Жизни»:

«С сегодняшнего дня даже для самого наивного простеца становится ясно, что не только о каком-нибудь мужестве и революционном достоинстве, но даже о самой элементарной честности применительно к политике народных комиссаров говорить не приходится. Перед нами компания авантюристов, которые ради собственных интересов, ради продления еще на несколько недель агонии своего гибнущего самодержавия, готовы на самое постыдное предательство интересов родины и революции, интересов российского пролетариата, именем которого они бесчинствуют на вакантном троне Романовых».

Из «Власти Народа»:

«Ввиду неоднократно наблюдающихся и каждую ночь повторяющихся случаев избиения арестованных при допросе в Совете Рабочих Депутатов, просим Совет Народных Комиссаров оградить от подобных хулиганских выходок и действий…» Это жалоба из Боровичей.

Из «Русского Слова»:

Тамбовские мужики, села Покровского, составили протокол: «30-го января мы, общество, преследовали двух хищников, наших граждан Никиту Александровича Булкина и Адриана Александровича Кудинова. По соглашению нашего общества, они были преследованы и в тот же момент убиты».

Тут же выработано было этим «обществом» и своеобразное уложение о наказаниях за преступления:

– Если кто кого ударит, то потерпевший должен ударить обидчика десять раз.

– Если кто кого ударит с поранением или со сломом кости, то обидчика лишить жизни.

– Если кто совершит кражу, или кто примет краденое, то лишить жизни.

– Если кто совершит поджог и будет обнаружен, то лишить того жизни. Вскоре были захвачены с поличным два вора. Их немедленно «судили» и приговорили к смертной казни. Сначала убили одного: разбили голову безменом, пропороли вилами бок и мертвого, раздев догола, выбросили на проезжую дорогу. Потом принялись за другого…

Подобное читаешь теперь каждый день.

На Петровке монахи колют лед. Прохожие торжествуют, злорадствуют:

– Ага! Выгнали! Теперь, брат, заставят!

Во дворе одного дома на Поварской солдат в кожаной куртке рубит дрова. Прохожий мужик долго стоял и смотрел, потом покачал головой и горестно сказал:

– Ах, так твою так! Ах, дезелтир, так твою так! Пропала Россея!

7 февраля.

Во «Власти Народа» передовая: «Настал грозный час – гибнет Россия и Революция. Все на защиту революции, так еще недавно лучезарно сиявшей миру!» – Когда она сияла, глаза ваши бесстыжие?

В «Русском Слове»: «Убит бывший начальник штаба генерал Янушкевич. Он был арестован в Чернигове и, по распоряжению местного революционного трибунала, препровождался в Петроград в Петропавловскую крепость. В пути генерала сопровождали два красногвардейца. Один из них ночью четырьмя выстрелами убил его, когда поезд подходил к станции Оредеж».

online-knigi.com

Книга Окаянные дни читать онлайн бесплатно, автор Иван Бунин на Fictionbook

Москва, 1918 г.

1 января (старого стиля).

Кончился этот проклятый год. Но что дальше? Может, нечто еще более ужасное. Даже наверное так.

А кругом нечто поразительное: почти все почему-то необыкновенно веселы – кого не встретишь на улице, просто сияние от лица исходит:

– Да полно вам, батенька! Через две-три недели самому же совестно будет…

Бодро, с веселой нежностью (от сожаления ко мне, глупому) тиснет рукой и бежит дальше.

Нынче опять такая же встреча, – Сперанский из «Русских Ведомостей». А после него встретил в Мерзляковском старуху. Остановилась, оперлась на костыль дрожащими руками и заплакала:

– Батюшка, возьми ты меня на воспитание! Куда ж нам теперь деваться? Пропала Россия, на тринадцать лет, говорят, пропала!

7 января.

Был на заседании «Книгоиздательства писателей», – огромная новость: «Учредительное Собрание» разогнали!

О Брюсове: все левеет, «почти уже форменный большевик». Не удивительно. В 1904 году превозносил самодержавие, требовал (совсем Тютчев!) немедленного взятия Константинополя. В 1905 появился с «Кинжалом» в «Борьбе» Горького. С начала войны с немцами стал ура-патриотом. Теперь большевик.

5 февраля.

С первого февраля приказали быть новому стилю. Так что по-ихнему нынче уже восемнадцатое.

Вчера был на собрании «Среды». Много было «молодых». Маяковский, державшийся, в общем, довольно пристойно, хотя все время с какой-то хамской независимостью, щеголявший стоеросовой прямотой суждений, был в мягкой рубахе без галстука и почему-то с поднятым воротником пиджака, как ходят плохо бритые личности, живущие в скверных номерах, по утрам в нужник.

Читали Эренбург, Вера Инбер. Саша Койранский сказал про них:

 
Завывает Эренбург,
Жадно ловит Инбер клич его, —
Ни Москва, ни Петербург
Не заменят им Бердичева.
 
6 февраля.

В газетах – о начавшемся наступлении немцев. Все говорят: «Ах, если бы!»

Ходили на Лубянку. Местами «митинги». Рыжий, в пальто с каракулевым круглым воротником, с рыжими кудрявыми бровями, с свежевыбритым лицом в пудре и с золотыми пломбами во рту, однообразно, точно читая, говорит о несправедливостях старого режима. Ему злобно возражает курносый господин с выпуклыми глазами. Женщины горячо и невпопад вмешиваются, перебивают спор (принципиальный, по выражению рыжего) частностями, торопливыми рассказами из своей личной жизни, долженствующими доказать, что творится черт знает что. Несколько солдат, видимо, ничего не понимают, но, как всегда, в чем-то (вернее, во всем) сомневаются, подозрительно покачивают головами.

Подошел мужик, старик с бледными вздутыми щеками и седой бородой клином, которую он, подойдя, любопытно всунул в толпу, воткнул между рукавов двух каких-то все время молчавших, только слушавших господ: стал внимательно слушать и себе, но тоже, видимо, ничего не понимая, ничему и никому не веря. Подошел высокий синеглазый рабочий и еще два солдата с подсолнухами в кулаках. Солдаты оба коротконоги, жуют и смотрят недоверчиво и мрачно. На лице рабочего играет злая и веселая улыбка, пренебрежение, стал возле толпы боком, делая вид, что он приостановился только на минуту, для забавы: мол, заранее знаю, что все говорят чепуху.

Дама поспешно жалуется, что она теперь без куска хлеба, имела раньше школу, а теперь всех учениц распустила, так как их нечем кормить:

– Кому же от большевиков стало лучше? Всем стало хуже и первым делом нам же, народу!

Перебивая ее, наивно вмешалась какая-то намазанная сучка, стала говорить, что вот-вот немцы придут, и всем придется расплачиваться за то, что натворили.

– Раньше, чем немцы придут, мы вас всех перережем, – холодно сказал рабочий и пошел прочь.

Солдаты подтвердили: «Вот это верно!» – и тоже отошли.

О том же говорили и в другой толпе, где спорили другой рабочий и прапорщик. Прапорщик старался говорить как можно мягче, подбирая самые безобидные выражения, стараясь воздействовать логикой. Он почти заискивал, и все-таки рабочий кричал на него:

– Молчать побольше вашему брату надо, вот что! Нечего пропаганду по народу распускать!

К. говорит, что у них вчера опять был Р. Сидел четыре часа и все время бессмысленно читал чью-то валявшуюся на столе книжку о магнитных волнах, потом пил чай и съел хлеб, который им выдали. Он по натуре кроткий, тихий и уж совсем не нахальный, а теперь приходит и сидит без всякой совести, поедает весь хлеб с полным невниманием к хозяевам. Быстро падает человек!

Блок открыто присоединился к большевикам. Напечатал статью, которой восхищается Коган (П.С.). Я еще не читал, но предположительно рассказал ее содержание Эренбургу – и оказалось, очень верно. Песенка-то вообще нехитрая, а Блок человек глупый.

Из горьковской «Новой Жизни»:

«С сегодняшнего дня даже для самого наивного простеца становится ясно, что не только о каком-нибудь мужестве и революционном достоинстве, но даже о самой элементарной честности применительно к политике народных комиссаров говорить не приходится. Перед нами компания авантюристов, которые ради собственных интересов, ради продления еще на несколько недель агонии своего гибнущего самодержавия, готовы на самое постыдное предательство интересов родины и революции, интересов российского пролетариата, именем которого они бесчинствуют на вакантном троне Романовых».

Из «Власти Народа»:

«Ввиду неоднократно наблюдающихся и каждую ночь повторяющихся случаев избиения арестованных при допросе в Совете Рабочих Депутатов, просим Совет Народных Комиссаров оградить от подобных хулиганских выходок и действий…» Это жалоба из Боровичей.

Из «Русского Слова»:

Тамбовские мужики, села Покровского, составили протокол: «30-го января мы, общество, преследовали двух хищников, наших граждан Никиту Александровича Булкина и Адриана Александровича Кудинова. По соглашению нашего общества, они были преследованы и в тот же момент убиты».

Тут же выработано было этим «обществом» и своеобразное уложение о наказаниях за преступления:

– Если кто кого ударит, то потерпевший должен ударить обидчика десять раз.

– Если кто кого ударит с поранением или со сломом кости, то обидчика лишить жизни.

– Если кто совершит кражу, или кто примет краденое, то лишить жизни.

– Если кто совершит поджог и будет обнаружен, то лишить того жизни. Вскоре были захвачены с поличным два вора. Их немедленно «судили» и приговорили к смертной казни. Сначала убили одного: разбили голову безменом, пропороли вилами бок и мертвого, раздев догола, выбросили на проезжую дорогу. Потом принялись за другого…

Подобное читаешь теперь каждый день.

На Петровке монахи колют лед. Прохожие торжествуют, злорадствуют:

– Ага! Выгнали! Теперь, брат, заставят!

Во дворе одного дома на Поварской солдат в кожаной куртке рубит дрова. Прохожий мужик долго стоял и смотрел, потом покачал головой и горестно сказал:

– Ах, так твою так! Ах, дезелтир, так твою так! Пропала Россея!

7 февраля.

Во «Власти Народа» передовая: «Настал грозный час – гибнет Россия и Революция. Все на защиту революции, так еще недавно лучезарно сиявшей миру!» – Когда она сияла, глаза ваши бесстыжие?

В «Русском Слове»: «Убит бывший начальник штаба генерал Янушкевич. Он был арестован в Чернигове и, по распоряжению местного революционного трибунала, препровождался в Петроград в Петропавловскую крепость. В пути генерала сопровождали два красногвардейца. Один из них ночью четырьмя выстрелами убил его, когда поезд подходил к станции Оредеж».

Еще по-зимнему блестящий снег, но небо синеет ярко, по-весеннему, сквозь облачные сияющие пары.

На Страстной наклеивают афишу о бенефисе Яворской. Толстая розово-рыжая баба, злая и нахальная, сказала:

– Ишь, расклеивают! А кто будет стены мыть? А буржуи будут ходить по театрам. Мы вот не ходим. Все немцами пугают, – придут, придут, а вот чтой-то не приходят!

По Тверской идет дама в пенсне, в солдатской бараньей шапке, в рыжей плюшевой жакетке, в изорванной юбке и в совершенно ужасных калошах.

Много дам, курсисток и офицеров стоят на углах улиц, продают что-то.

В вагон трамвая молодой офицер вошел и, покраснев, сказал, что он «не может, к сожалению, заплатить за билет».

Перед вечером. На Красной площади слепит низкое солнце, зеркальный, наезженный снег. Морозит. Зашли в Кремль. В небе месяц и розовые облака. Тишина, огромные сугробы снега. Около артиллерийского склада скрипит валенками солдат в тулупе, с лицом, точно вырубленным из дерева. Какой ненужной кажется теперь эта стража.

Вышли из Кремля – бегут и с восторгом, с неестественными ударениями кричат мальчишки:

– Взятие Могилева германскими войсками!

8 февраля.

Андрей (слуга брата Юлия) все больше шалеет, даже страшно.

Служит чуть не двадцать лет и всегда был неизменно прост, мил, разумен, вежлив, сердечен к нам. Теперь точно с ума спятил. Служит еще аккуратно, но, видно, через силу, не может глядеть на нас, уклоняется от разговоров с нами, весь внутренно дрожит от злобы, когда же не выдерживает молчанья, отрывисто несет какую-то загадочную чепуху.

Нынче утром, когда мы были у Юлия, Н. Н. говорил, как всегда, о том, что все пропало, что Россия летит в пропасть. У Андрея, ставившего на стол чайный прибор, вдруг запрыгали руки, лицо залилось огнем:

– Да, да, летит, летит! А кто виноват, кто? Буржуазия! И вот увидите, как ее будут резать, увидите! Вспомните тогда вашего генерала Алексеева!

Юлий спросил:

– Да, вы, Андрей, хоть раз объясните толком, почему вы больше всего ненавидите именно его?

 

Андрей, не глядя на нас, прошептал:

– Мне нечего объяснять… Вы сами должны понять…

– Но ведь неделю тому назад вы горой стояли за него. Что же случилось?

– Что случилось? А вот погодите, поймете…

Приехал Д. – бежал из Симферополя. Там, говорит, «неописуемый ужас», солдаты и рабочие «ходят прямо по колено в крови». Какого-то старика полковника живьем зажарили в паровозной топке.

9 февраля.

Вчера были у Б. Собралось порядочно народу – и все в один голос: немцы, слава Богу, продвигаются, взяли Смоленск и Бологое.

Утром ездил в город.

На Страстной толпа.

Подошел, послушал. Дама с муфтой на руке, баба со вздернутым носом. Дама говорит поспешно, от волнения краснеет, путается.

– Это для меня вовсе не камень, – поспешно говорит дама, – этот монастырь для меня священный храм, а вы стараетесь доказать…

– Мне нечего стараться, – перебивает баба нагло, – для тебя он освящен, а для нас камень и камень! Знаем! Видали во Владимире! Взял маляр доску, намазал на ней, вот тебе и Бог. Ну, и молись ему сама.

– После этого я с вами и говорить не желаю.

– И не говори!

Желтозубый старик с седой щетиной на щеках спорит с рабочим:

– У вас, конечно, ничего теперь не осталось, ни Бога, ни совести, – говорит старик.

– Да, не осталось.

– Вы вон пятого мирных людей расстреливали.

– Ишь ты! А как вы триста лет расстреливали?

На Тверской бледный старик генерал в серебряных очках и в черной папахе что-то продает, стоит робко, скромно, как нищий…

Как потрясающе быстро все сдались, пали духом!

Слухи о каких-то польских легионах, которые тоже будто бы идут спасать нас. Кстати, – почему именно «легион»? Какое обилие новых и все высокопарных слов! Во всем игра, балаган, «высокий» стиль, напыщенная ложь…

Жены всех этих с.с., засевших в Кремле, разговаривают теперь по разным прямым проводам совершенно как по своим домашним телефонам.

10 февраля.

«Мир, мир, а мира нет. Между народом Моим находятся нечестивые; сторожат, как птицеловы, припадают к земле, ставят ловушки и уловляют людей. И народ Мой любит это. Слушай, земля: вот Я приведу на народ сей пагубу, плод помыслов их».

Это из Иеремии, – все утро читал Библию. Изумительно. И особенно слом: «И народ Мой любит это… вот Я приведу на народ сей пагубу, плод помыслов их».

Потом читал корректуру своей «Деревни» для горьковского книгоиздательства «Парус». Вот связал меня черт с этим заведением! А «Деревня» вещь все-таки необыкновенная. Но доступна только знающим Россию. А кто ее знает?

Потом просматривал (тоже для «Паруса») свои стихи за 16 год.

 
Хозяин умер, дом забит,
Цветет на стеклах купорос,
Сарай крапивою зарос,
Варок, давно пустой, раскрыт,
И по хлевам чадит навоз…
Жара, страда… Куда летит
Через усадьбу шалый пес?
 

Это я писал летом 16 года, сидя в Васильевском, предчувствуя то, что в те дни предчувствовалось, вероятно, многими, жившими в деревне, в близости с народом.

Летом прошлого года это осуществилось полностью:

 
Вот рожь горит, зерно течет,
А кто же будет жать, вязать?
Вот дым валит, набат гудет,
Да кто ж решится заливать?
Вот встанет бесноватых рать
И, как Мамай, всю Русь пройдет…
 

До сих пор не понимаю, как решились мы просидеть все лето 17 года в деревне и как, почему уцелели наши головы!

«Еще не настало время разбираться в русской революции беспристрастно, объективно…» Это слышишь теперь поминутно. Беспристрастно! Но настоящей беспристрастности все равно никогда не будет. А главное: наша «пристрастность» будет ведь очень и очень дорога для будущего историка. Разве важна «страсть» только «революционного народа»? А мы-то что ж, не люди что ли?

Вечером на «Среде». Читал Ауслендер – что-то крайне убогое, под Оскара Уайльда. Весь какой-то дохлый, с высохшими темными глазами, на которых золотой отблеск, как на засохших липовых чернилах.

Немцы будто бы не идут, как обычно идут на войне, сражаясь, завоевывая, а «просто едут по железной дороге» – занимать Петербург. И совершится это будто бы через 48 часов, ни более ни менее.

В «Известиях» статья, где «Советы» сравниваются с Кутузовым. Более наглых жуликов мир не видал.

14 февраля.

Несет теплым снегом.

В трамвае ад, тучи солдат с мешками – бегут из Москвы, боясь, что их пошлют защищать Петербург от немцев.

Все уверены, что занятие России немцами уже началось. Говорит об этом и народ: «Ну вот, немец придет, наведет порядок».

Как всегда, страшное количество народа возле кинематографов, жадно рассматривают афиши. По вечерам кинематографы просто ломятся. И так всю зиму.

У Никитских Ворот извозчик столкнулся с автомобилем, помял ему крыло. Извозчик, рыжебородый великан, совершенно растерялся:

– Простите, ради Бога, в ноги поклонюсь!

Шофер, рябой, землистый, строг, но милостив:

– Зачем в ноги? Ты такой же рабочий человек, как и я. Только в другой раз смотри не попадайся мне!

Чувствует себя начальством, и недаром. Новые господа.

Газеты с белыми колоннами – цензура. Муралов «выбыл» из Москвы.

Извозчик возле «Праги» с радостью и смехом:

– Что ж, пусть приходит. Он, немец-то, и прежде все равно нами впадал. Он уж там, говорят, тридцать главных евреев арестовал. А нам что? Мы народ темный. Скажи одному «трогай», а за ним и все.

15 февраля.

После вчерашних вечерних известий, что Петербург уже взят немцами, газеты очень разочарованы. Все те же призывы «встать, как один, на борьбу с немецкими белогвардейцами».

Луначарский призывает даже гимназистов записываться в красную гвардию, «бороться с Гинденбургом».

Итак, мы отдаем немцам 35 губерний, на миллионы пушек, броневиков, поездов, снарядов…

Опять несет мокрым снегом. Гимназистки идут облепленные им – красота и радость. Особенно была хороша одна – прелестные синие глаза из-за поднятой к лицу меховой муфты… Что ждет эту молодость?

К вечеру все по-весеннему горит от солнца. На западе облака в золоте. Лужи и еще не растаявший белый, мягкий снег.

16 февраля.

Вчера вечером у Т. Разговор, конечно, все о том же, – о том, что творится. Все ужасались, один Шмелев не сдавался, все восклицал:

– Нет, я верю в русский народ!

Нынче все утро бродил по городу. Разговор двух прохожих солдат, бодрый, веселый:

– Москва, брат, теперь ни… не стоит.

– Теперь и провинция ни… не стоит.

– Ну, вот немец придет, наведет порядок.

– Конечно. Мы все равно властью не пользуемся. Везде одни рогатые.

– А не будь рогатых, гнили бы мы теперь с тобой в окопах…

В магазине Белова молодой солдат с пьяной, сытой мордой предлагал пятьдесят пудов сливочного масла и громко говорил:

– Нам теперь стесняться нечего. Вон наш теперешний главнокомандующий Муралов такой же солдат, как и я, а на днях пропил двадцать тысяч царскими.

Двадцать тысяч! Вероятно, восторженное создание хамской фантазии. Хотя черт его знает, – может, и правда.

В четыре часа в Художественном Кружке собрание журналистов – «выработка протеста против большевистской цензуры». Председательствовал Мельгунов. Кускова призывала в знак протеста совсем не выпускать газет. Подумаешь, как это будет страшно большевикам! Потом все горячо уверяли друг друга, что большевики доживают последние часы. Уже вывозят из Москвы свои семьи. Фриче, например, уже вывез.

Говорили про Саликовского:

– Да, вы только подумайте! И журналист-то был паршивый, но вот эта смехотворная Рада, и Саликовский – киевский генерал-губернатор!

Возвращались с Чириковым. У него самые достоверные и новейшие сведения: генерал Каменев застрелился; на Поварской – главный немецкий штаб; жить на ней очень опасно, потому что здесь будет самый жаркий бой; большевики работают в контакте с монархистами и тузами из купцов; по согласию с Мирбахом, решено избрать на царство Самарина… С кем же в таком случае будет жаркий бой?

Ночью. Простясь с Чириковым, встретил на Поварской мальчишку солдата, оборванного, тощего, паскудного и вдребезги пьяного. Ткнул мне мордой в грудь и, отшатнувшись назад, плюнул на меня и сказал:

– Деспот, сукин сын!

Сейчас сижу и разбираю свои рукописи, заметки – пора готовиться на юг, – и как раз нахожу кое-какие доказательства своего «деспотизма». Вот заметка 22 февраля 15 года:

– Наша горничная Таня, видимо, очень любит читать. Вынося из-под моего письменного стола корзину с изорванными черновиками, кое-что отбирает, складывает и в свободную минуту читает, – медленно, с тихой улыбкой на лице. А попросить у меня книжку боится, стесняется… Как жестоко, отвратительно мы живем!

Вот зима 16 года в Васильевском:

– Поздний вечер, сижу и читаю в кабинете, в старом спокойном кресле, в тепле и уюте, возле чудесной старой лампы. Входит Марья Петровна, подает измятый конверт из грязно-серой бумаги:

– Прибавить просит. Совсем бесстыжий стал народ.

Как всегда, на конверте ухарски написано лиловыми чернилами рукой измалковского телеграфиста: «Нарочному уплатить 70 копеек». И, как всегда, карандашом и очень грубо цифра семь исправлена на восемь, исправляет мальчишка этого самого «нарочного», то есть измалковской бабы Махоточки, которая возит нам телеграммы. Встаю и иду через темную гостиную и темную залу в прихожую. В прихожей, распространяя крепкий запах овчинного полушубка, смешанный с запахом избы, стоит закутанная заиндевевшей шалью, с кнутом в руке, небольшая баба.

– Махоточка, опять приписала за доставку? И еще прибавить просишь?

– Барин, – отвечает Махоточка, деревянным с морозу голосом, – ты глянь, дорога-то какая. Ухаб на ухабе. Всю душу выбило. Опять же стыдь, мороз, коленки с пару зашлись. Ведь двадцать верст туда и назад…

С укоризной качаю головой, потом сую Махоточке рубль. Проходя назад по гостиной, смотрю в окна: ледяная месячная ночь так и сияет на снежном дворе. И тотчас же представляется необозримое светлое поле, блестящая ухабистая дорога, промерзлые розвальни, стукающие по ней, мелко бегущая бокастая лошаденка, вся обросшая изморозью, с крупными, серыми от изморози ресницами… О чем думает Махоточка, сжавшись от холоду и огненного ветра, привалившись боком в угол передка?

В кабинете разрываю телеграмму: «Вместе со всей Стрельной пьем славу и гордость русской литературы!» Вот из-за чего двадцать верст стукалась Махоточка по ухабам.

17 февраля.

Вчера журналисты в один голос говорили, что не верят, что мир с немцами действительно подписан.

– Не представляю себе, – говорил А.А. Яблоновский, – не представляю подпись Гогенцоллерна рядом с подписью Бронштейна!

Нынче был в доме Зубова (на Поварской). Там Коля разбирает какие-то книги. Совсем весна, очень ярко от снега и солнца, – в ветвях берез, сине-голубое, небо особенно хорошо.

В половине пятого на Арбатской площади, залитой ярким солнцем, толпы народа рвут из рук газетчиков «Вечерние Новости»: мир подписан!

Позвонил во «Власть Народа»: правда ли, что подписан? Отвечают, что только что позвонили в «Известия» и что оттуда твердый ответ: да, подписан.

Вот тебе и «не представляю».

18 февраля.

Утром собрание в «Книгоиздательстве Писателей». До начала заседания я самыми последними словами обкладывал большевиков. Клестов-Ангарский, – он уже какой-то комиссар, – ни слова.

На стенах домов кем-то расклеены афиши, уличающие Троцкого и Ленина в связи с немцами, в том, что они немцами подкуплены. Спрашиваю Клестова:

– Ну, а сколько же именно эти мерзавцы получили?

– Не беспокойтесь, – ответил он с мутной усмешкой, – порядочно… По городу общий голос:

– Мир подписан со стороны России, немцы отказались подписать… Дурацкое самоутешение.

К вечеру матовым розовым золотом светились кресты церквей.

19 февраля.

Коган рассказывал мне о Штейнберге, комиссаре юстиции: старозаветный, набожный еврей, не ест трефного, свято чтит субботу… Затем о Блоке: он сейчас в Москве, страстный большевик, личный секретарь Луначарского. Жена Когана с умилением:

– Но не судите его строго! Ведь он совсем, совсем ребенок!

В пять часов вечера узнал, что в Экономическое Общество Офицеров на Воздвиженке пьяные солдаты бросили бомбу. Убито, говорят, не то шестьдесят, не то восемьдесят человек.

 

Читал только что привезенную из Севастополя «резолюцию», вынесенную командой линейного корабля «Свободная Россия». Совершенно замечательное произведение:

– Всем, всем и заграницу Севастополя бесцельно по-дурному стреляющим!

– Товарищи, вы достреляетесь, на свою голову, скоро нечем будет стрелять и по цели, вы все расстреляете и будете сидеть на бобах, а тогда вас, голубчиков, и пустыми руками заберут.

– Товарищи, буржуазия глотает и тех, кто лежит сейчас в гробах и могилах. Вы же, предатели, стреляльщики, тратя патроны, помогаете ей и остальных глотать. Мы призываем всех товарищей присоединиться к вам и запретить всем, имеющим конячую голову.

– Товарищи, давайте сделаем так от нынешнего дня, чтобы всякий выстрел говорил нам: «Одного буржуя, одного социалиста уже нет в живых!» Каждая пуля, выпущенная нами, должна лететь в толстое брюхо, она не должна пенить воду в бухте.

– Товарищи, берегите патроны пуще глаза. С одним глазом еще можно жить, но без патронов нельзя.

– Если стрельба при ближайших похоронах возобновится по городу и бухте, помните, что и мы, военные моряки линейного корабля «Свободная Россия», выстрелим один разочек, и тогда не пеняйте на нас, если у всех полопаются барабанные перепонки и стекла в окнах.

– Итак, товарищи, больше в Севастополе пустой, дурной стрельбы не будет, будет стрельба только деловая – в контрреволюцию и буржуазию, а не по воде и воздуху, без которых и минуты никто не может жить!

20 февраля.

Ездил на Николаевский вокзал.

Очень, даже слишком, солнечно и легкий мороз. С горы за Мясницкими воротами – сизая даль, груды домов, золотые маковки церквей. Ах, Москва! На площади перед вокзалом тает, вся площадь блещет золотом, зеркалами. Тяжкий и сильный вид ломовых подвод с ящиками. Неужели всей этой силе, избытку конец? Множество мужиков, солдат в разных, в каких попало шинелях и с разным оружием – кто с саблей на боку, кто с винтовкой, кто с огромным револьвером у пояса. Теперь хозяева всего этого, наследники этого колоссального наследства – они…

В трамвае, конечно, давка.

Две старухи яростно бранят «правительство»:

– Дают, глаза их накройся, по осьмушке сухарей, небось, год валялись, пожуешь – вонь, душа горит!

Рядом с ними мужик, тупо слушает, тупо глядит, странно, мертво, идиотски улыбается. На коричневое лицо нависли грязные лохмотья белой маньчжурки. Глаза белые.

А среди всех прочих, сидящих и стоящих, возвышаясь надо всеми на целую голову, стоит великан военный в великолепной серой шинели, туго перетянутой хорошим ремнем, в серой круглой военной шапке, как носил Александр Третий. Весь крупен, породист, блестящая коричневая борода лопатой, в руке в перчатке держит Евангелие. Совершенно чужой всем, последний могикан.

На обратном пути слепит идущая прямо на солнце улица. Вдруг все приподнимаются и смотрят: сцена древней Москвы, картина Сурикова: толпа мужиков и баб в полушубках, окружившая мужика в армяке цвета ржаного хлеба и в красной телячьей шапке, который поспешно распрягает лежащую и бьющуюся на мостовой лошадь; громадные набитые соломой розвальни, оглобли которых она безобразно вывернула, падая, влезли на тротуар. Мужик орет всем нутром: «Ребят, подцоби!» Но никто не трогается.

В шесть вышли. Встретили М. Говорит, что только что слышал, будто Кремль минируют, хотят взорвать при приходе немцев. Я как раз смотрел в это время на удивительное зеленое небо над Кремлем, на старое золото его древних куполов… Великие князья, терема, Спас-на-Бору, Архангельский собор – до чего все родное, кровное и только теперь как следует почувствованное, понятое! Взорвать? Все может быть. Теперь все возможно.

Слухи, через две недели будет монархия и правительство из Адрианова, Сандецкого и Мищенко; все лучшие гостиницы готовятся для немцев.

Эсеры будто бы готовят восстание. Солдаты будто бы на их стороне.

21 февраля.

Была Каменская. Их выселяют, как и сотни прочих. Сроку дано всего 48 часов, а их квартиру и в неделю не соберешь.

Встретил Сперанского. Говорит, что, по сведениям «Русских Ведомостей», в Петербург едет немецкая комиссия – для подсчета убытков, которые причинены немецким подданным, и что в Петербурге будет немецкая полиция; в Москве тоже будет немецкая полиция и уже есть немецкий штаб; Ленин в Москве, сидит в Кремле, поэтому-то и объявлен Кремль на осадном положении.

22 февраля.

Утром горестная работа: отбираем книги – что оставить, что продать (собираю деньги на отъезд).

Юлию из «Власти Народа» передавали «самые верные сведения»: Петербург объявлен вольным городом; градоначальником назначается Луначарский. (Градоначальник Луначарский!) Затем: завтра московские банки передаются немцам; немецкое наступление продолжается… Вообще черт ногу сломит!

Вечером в Большом театре. Улицы, как всегда теперь, во тьме, но на площадях перед театром несколько фонарей, от которых еще гуще мрак неба. Фасад театра темен, погребально-печален, карет, автомобилей, как прежде, перед ним уже нет. Внутри пусто, заняты только некоторые ложи. Еврей с коричневой лысиной, с седой подстриженной на щеках бородой и в золотых очках, все трепал по заду свою дочку, все садившуюся на барьер девочку в синем платье, похожую на черного барана. Сказали, что это какой-то «эмиссар».

Когда вышли из театра, между колонн черно-синее небо, два-три туманно-голубых пятна звезд, и резко дует холодом. Ехать жутко. Никитская без огней, могильно-темна, черные дома высятся в темно-зеленом небе, кажутся очень велики, выделяются как-то по-новому. Прохожих почти нет, а кто идет, так почти бегом.

Что средние века! Тогда по крайней мере все вооружены были, дома были почти неприступны.

На углу Поварской и Мерзляковского два солдата с ружьями. Стража или грабители? И то, и другое.

23 февраля.

Опять стали выходить «буржуазные газеты» – с большими пустыми местами.

Встретили К. «Немцы будут в Москве через несколько дней. Но страшно: говорят, будут отправлять русских на фронт против союзников». Да, все то же. И все то же тревожное, нудное, не разрешающееся ожидание.

Все говорим о том, куда уехать. Был вечером у Юлия и попал, возвращаясь домой, под обстрел. Бешено садили из винтовок откуда-то сверху Поварской.

У П. были полотеры. Один с черными сальными волосами, гнутый, в бордовой рубахе, другой рябой, буйнокурчавый. Заплясали, затрясли волосами, лица лоснятся, лбы потные. Спрашиваем:

– Ну, что ж скажете, господа, хорошенького?

– Да что скажешь. Все плохо.

– А что ж, по-вашему, дальше будет?

– А Бог знает, – сказал курчавый. – Мы народ темный. Что мы знаем? Я хучь читать умею, а он совсем слепой. Что будет? То и будет: напустили из тюрем преступников, вот они нами и управляют, а их надо не выпускать, а давно надо было из поганого ружья расстрелять. Царя ссадили, а при нем подобного не было. А теперь этих большевиков не сопрешь. Народ ослаб. Я вот курицы не могу зарезать, а на них бы очень просто налягнул. Ослаб народ. Их и всего-то сто тысяч наберется, а нас сколько миллионов и ничего не можем. Теперь бы казенку открыть, дали бы нам свободу, мы бы их с квартир всех по клокам растащили.

– Там жиды все, – сказал черный.

– И поляки вдобавок. Он и Ленин-то, говорят, не настоящий – энтого давно убили, настоящего-то.

– А про мир с немцами что вы думаете?

– Этого мира не будет. Это скоро прекратят. А поляки опять наши будут. Главное, хлеба нету. Он вчера купил себе пышечку за три рубля, а я так пустой суп и хлебал…

24 февраля.

На днях купил фунт табаку и, чтобы он не сох, повесил на веревочке между рамами, между фортками. Окно во двор. Нынче в шесть утра что-то бах в стекло. Вскочил и вижу: на полу у меня камень, стекла пробиты, табаку нет, а от окна кто-то убегает. Везде грабеж!

Перистые облака, порою солнце, синие клоки луж…

В доме напротив нас молебствие, принесли икону «Нечаянной Радости», поют священники. Очень странно кажется это теперь. И очень трогательно. Многие плакали.

Опять долбят, что среди большевиков много монархистов и что вообще весь этот большевизм устроен для восстановления монархии. Опять чепуха, сочиненная, конечно, самими же большевиками.

Савич и Алексеев будто бы сейчас в Пскове, «формируют правительство».

Звонит на станцию «Власть Народа»: дайте 60-42. Соединяют. Но телефон, оказывается, занят – и «Власть Народа» неожиданно подслушивает чей-то разговор с Кремлем:

– У меня пятнадцать офицеров и адъютант Каледина. Что делать?

– Немедленно расстрелять.

Про анархистов: необыкновенно будто бы веселые и любезные люди; большевистский «Совет» их весьма боится; глава – Бармаш, вполне сумасшедший кавказец.

В Севастополе «атаман» матросов – некто Ривкин, аршин ростом, клоками борода; участвовал во многих ограблениях и убийствах; «нежнейшей души человек».

Очень многие всегда делают теперь вид, что будто имеют такие сведения, которых ни у кого нет.

В кофейне Филиппова видели будто бы Адрианова, бывшего московского градоначальника. Он будто бы один из главнейших тайных советников в «Совете рабочих депутатов».

25 февраля.

Юрка Саблин, – командующий войсками! Двадцатилетний мальчишка, специалист по кэкуоку, конфектно-хорошенький…

fictionbook.ru

«Окаянные дни», Бунин: краткое содержание по главам

Читая «Окаянные дни» (Бунин, краткое содержание следует далее), невольно ловишь себя на мысли, что в России на смену одним «окаянным дням» приходят нескончаемые новые, не менее «окаянные»… Внешне они вроде бы разные, но суть их остаётся прежней – разрушение, осквернение, надругательство, бесконечный цинизм и лицедейство, которые не убивают, ведь смерть – это не самый худший исход в этом случае, а калечат душу, превращая жизнь в медленную смерть без ценностей, без чувств с одной лишь безмерной пустотой. Страшно становится, когда предполагаешь, что нечто подобное происходит в душе одного человека. А если представить, что «вирус» множится и распространяется, заражая миллионы душ, десятилетиями уничтожая в целом народе всё самое лучшее и ценное? Жутко.

Москва, 1918 год

Начиная с января 1918 года по январь 1920, великий писатель России Бунин Иван Алексеевич («Окаянные дни») записывал в форме дневника – живых записок современника — все то, что происходило на его глазах в послереволюционной России, все то, что он чувствовал, переживал, что выстрадал и с чем до конца своих дней так и не расстался – неимоверную боль за свою Родину.

Начальная запись сделана первого января 1918 года. Один «проклятый» год позади, но радости нет, ведь невозможно представить, что ждёт Россию дальше. Оптимизма нет, и даже всякая маломальская надежда на возврат к «прежнему порядку» или скорые изменения к лучшему тает с каждым новым днём. В разговоре с полотёрами писатель приводит слова одного «курчавого», что сегодня только Бог знает, что со всеми нами будет… Ведь из тюрем, из психиатрических больниц выпустили преступников и сумасшедших, которые животным своим нутром почуяли запах крови, бесконечной власти и безнаказанности. «Царя ссадили», набросились на престол и теперь управляют огромным народом и бесчинствуют на необъятных просторах Руси: в Симферополе, говорят, солдаты и рабочие карают всех без разбора, «прямо по колено в крови ходят». И что самое ужасное – их всего-то тысяч сто, а народу миллионы, и ничего поделать не могут…

Беспристрастность

Продолжаем краткое содержание («Окаянные дни», Бунин И.А.). Не раз общественность как в России, так и в Европе обвиняла писателя в субъективности его суждений о тех событиях, заявляя, что только время может быть беспристрастным и объективным в оценке русской революции. На все эти выпады Бунин отвечал однозначно – беспристрастности в прямом её понимании нет и никогда не будет, а его «пристрастность», выстраданная им в те жуткие годы, есть самая что ни на есть беспристрастность.

Он имеет полное право и на ненависть, и на желчность, и на злость, и на осуждение. Очень легко быть «толерантным», когда наблюдаешь за происходящим из дальнего угла и знаешь, что никто и ничто не в силах уничтожить тебя или, что ещё хуже, уничтожить твоё достоинство, искалечить до неузнаваемости душу… А когда оказываешься в гуще тех самых страшных событий, когда выходишь из дома и не знаешь, вернёшься ли живым, когда выселяют из собственной квартиры, когда голод, когда дают «по осьмушке сухарей», «пожуешь их – вонь адская, душа горит», когда самые нестерпимые физические страдания не идут ни в какое сравнение с душевными метаниями и несмолкаемой, изнурительной, вынимающей всё без остатка болью от того, что «наши дети, внуки не будут в состоянии даже представить себе ту страну, империю, Россию, в которой мы когда-то (то есть вчера) жили, которую мы не ценили, не понимали, — всю эту мощь, сложность, богатство, счастье…», то «страстность» не может не быть, и она становиться тем самым истинным мерилом добра и зла.

Чувства и эмоции

Да, «Окаянные дни» Бунина в кратком содержании тоже наполнены опустошением, подавленностью и нетерпимостью. Но вместе с тем преобладающие при описании людей тех лет, событий и собственного внутреннего состояния тёмные краски можно и нужно воспринимать не со знаком «минус», а со знаком «плюс». Чёрно-белая картинка, лишённая ярких, насыщенных красок, эмоциональнее и вместе с тем глубже и тоньше. Чёрные чернила ненависти к русской революции и большевикам на фоне белого мокрого снега, «облепленные им гимназистки идут – красота и радость» — это тот мучительно прекрасный контраст, одновременно передающий и отвращение, и страх, и настоящую, ни с чем не сравнимую любовь к Отечеству, и веру в то, что рано или поздно «человек святой», «строитель, высокой крепости» одолеет того самого «буяна» и «разрушителя» в душе русского человека.

Современники

Книга «Окаянные дни» (Бунин Иван) наполнена, и даже переполнена, высказываниями автора о своих современниках: Блоке, Горьком, Гиммере-Суханове, Маяковском, Брюсове, Тихонове… Суждения, в основном, недобрые, язвительные. Не мог И.А. Бунин понять, принять и простить их «прихлебательство» перед новыми властями. Какие могут быть дела между честным, умным человеком и большевиками?

Какие же отношения между большевиками и всей этой компании – Тихонов, Горький, Гиммер-Суханов? С одной стороны, они «борются» с ними, открыто называют их «компанией авантюристов», которая ради власти, цинично прикрываясь «интересами российского пролетариата», предаёт Родину и «бесчинствует на вакантном троне Романовых». А с другой? А с другой – живут «как дома» в реквизированной Советами «Национальной гостинице», на стенах портреты Троцкого и Ленина, а внизу – охрана из солдат и выдающий пропуска большевистский «комендант».

Брюсов, Блок, Маяковский, открыто присоединившиеся к большевикам, и вовсе, по мнению автора, люди глупые. С одинаковым рвением они превозносили как самодержавие, так и большевизм. Произведения их «нехитрые», вполне «заборная литература». Но больше всего угнетает то, что «забор» этот становится кровной роднёй чуть не всей русской литературе, им ограждается едва ли не вся Россия. Тревожит одно – станет ли когда-нибудь возможным из-под этого забора выбраться? Последний, Маяковский, не может даже вести себя пристойно, всё время надо «выставляться», как будто «хамская независимость» и «стоеросовая прямота суждений» есть непременные «атрибуты» таланта.

Ленин

Продолжаем краткое содержание – «Окаянные дни», Бунин Иван Алексеевич. Особой ненавистью в произведении пропитан образ Ленина. Автор не скупится на резко негативные эпитеты в адрес «большевистского главаря» – «ничтожный», «жульнический», «О, какое это животное!»… Не раз говорили, да и по городу были расклеены листовки, что Ленин и Троцкий – обычные «мерзавцы», предатели, подкупленные немцами. Но Бунин не слишком верит в эти слухи. Он видит в них «фанатиков», свято верующих в «мировой пожар», а это намного хуже, поскольку фанатизм – есть исступление, одержимость, стирающая грани разумного и ставящая на пьедестал лишь предмет своего обожания, а значит и террор, и безоговорочное уничтожение всех несогласных. Предатель Иуда успокаивается после получения им «заслуженных тридцати серебряников», а фанатик идёт до конца. Доказательств тому было предостаточно: Россия держалась в беспрерывном «накалении», не прекращался террор, гражданская война, кровь и насилие приветствовались, поскольку считались единственно возможными средствами достижения «великой цели». Сам же Ленин всего боялся «как огня», везде ему «мерещились заговоры», «трепетал» за свою власть и жизнь, поскольку не ожидал и до сих пор не мог до конца поверить в победу в октябре.

Русская революция

«Окаянные дни», Бунин — анализ произведения на этом не заканчивается. Немало размышляет автор и о сути русской революции, которая неразрывно связана с душой и характером русского человека, «ведь истинно Бог и дьявол поминутно сменяются на Руси». С одной стороны с давних времён земли русские славились «разбойничками» разного «пошиба» — «шатуны, муромские, саратовские, ярыги, бегуны, бунтари против всех и вся, сеятели всяческих свар, лжей и несбыточных надежд». С другой – был и «святой человек», и пахарь, и труженик, и строитель. То шла «непрестанная борьба» с буянами и разрушителями, то обнаруживалось удивительное преклонение пред «всякой сварой, крамолой, кровавой неурядицей и нелепицей», которые неожиданным образом приравнивались к «великой благодати, новизне и оригинальности будущих форм».

Русская вакханалия

От чего проистекала столь вопиющая несуразица? Опираясь на работы Костомарова, Соловьёва о смутном времени, на размышления Ф. М. Достоевского, И.А. Бунин видит истоки всяческих смут, колебаний и шаткости на Руси в духовной тьме, молодости, недовольстве и неуравновешенности русского народа. Русь – типичная страна буяна.

Здесь Русская история «грешит» чрезвычайной «повторяемостью». Ведь был и Стенька Разин, и Пугачёв, и Кази-Мулла… Народ, как влекомый жаждой справедливости, необыкновенных перемен, свободы, равенства, скорого увеличения благосостояния, так и многого не понимающий толком, поднимался и шёл под знамёнами тех самых вожаков, лжецарей, самозванцев и честолюбцев. Народ был, как правило, самый разнообразный, но в конце всякой «русской вакханалии» большую часть составляли беглые воры, лентяи, сволочи и чернь. Уже не важна и давно позабыта первоначальная цель – до основания разрушить старый порядок и на его месте воздвигнуть новый. Вернее, идеи стираются, а лозунги сохраняются до конца – надо же как-то оправдывать этот хаос и мрак. Дозволяется полный грабёж, полное равенство, полная воля от всякого закона, общества и религии. С одной стороны народ становится пьян от вина и крови, а с другой – падает ниц перед «главарём», ибо за малейшее ослушание любой мог быть наказан смертью истязательной. «Русская вакханалия» превосходит по размаху всё, до неё бывшее. Масштабность, «бессмысленность «и особая, несравнимая ни с чем слепая, грубая «беспощадность», когда «у добрых отнимаются руки, у злых – развязываются на всякое зло» — вот основные черты русских революций. И именно это опять возникло в огромном размере…

Одесса, 1919 год

Бунин И.А., «Окаянные дни» — краткое содержание по главам на этом не заканчивается. Весной 1919 года писатель переезжает в Одессу. И вновь жизнь превращается в непрестанное ожидание скорой развязки. В Москве многие ждали немцев, наивно полагая, что они вмешаются во внутренние дела России и освободят её от большевистского мрака. Здесь, в Одессе, народ беспрестанно бегает на Николаевский бульвар — стоит ли, сереющий вдали французский миноносец. Если да – значит есть хоть какая-то защита, надежда, а если нет – ужас, хаос , пустота, и тогда уж всему конец.

Каждое утро начинается с чтения газет. Они полны слухов и лжи, её скапливается столько, что задохнуться можно, но дождь ли, холод – все одно автор бежит и тратит последние деньги. Что Петербург? Что в Киеве? Что Деникин и Колчак? Вопросы без ответов. Вместо них – кричащие заголовки: «Красная Армия только вперёд! Шагаем дружно от победы к победе!» или «Вперёд, родные, не считайте трупов!», а под ними спокойным, стройным рядом, как будто так и надо, идут заметки о бесконечных расстрелах врагов Советов или «предупреждения» о скором отключении электричества из-за полного истощения топлива. Что ж, итоги вполне ожидаемые… В один месяц «обработали» всё и вся: «ни железных дорог, ни трамваев, ни воды, ни хлеба, ни одежды – ничего!»

Город, некогда шумный и радостный, весь в темноте, кроме мест, где «квартируются» «большевистские притоны». Там во всю мощь пылают люстры, слышны задорные балалайки, виднеются на стенах и чёрные знамёна, на фоне которых белые черепа с лозунгами: «Смерть буржуям! Но жутко не только ночью, но и днём. На улицу выходят мало. Город не живёт, весь огромный город сидит по домам. В воздухе витает ощущение, что страна завоёвана другим народом, каким-то особым », который намного страшнее любого виданного доселе. А завоеватель этот шатается по улицам, играет на гармонях, пляшет, «кроет матом», плюёт семечки, торгует с лотков, и на лице у него, у этого завоевателя, прежде всего, нет обыденности, нет простоты. Оно сплошь резко отталкивающее, пугающее своей злой тупостью и уничтожающее всё живое своим «угрюмым и вместе с тем лакейским» вызовом ко всему и всем…

«Окаянные дни», Бунин, краткое содержание: заключение

В последние январские дни 1920 года И. А. Бунин со своей семьёй спасался бегством из Одессы. Листки дневника были утеряны. Поэтому одесские заметки на этом месте обрываются…

В заключение статьи ««Окаянные дни», Бунин: краткое содержание произведения» хочется привести ещё одни слова автора о русском народе, который он, несмотря на свой гнев, праведный гнев, любил и почитал безмерно, поскольку был неразрывно связан со своим Отечеством – Россией. Он говорил, что на Руси есть два типа в народе: в первом главенствует Русь, в другом же – Чудь. Но и в одном, и во втором присутствует удивительная, порой страшная переменчивость настроений и обликов, так называемая «шаткость». Из него, народа, как из дерева, может выйти и дубина, и икона. Всё зависит от обстоятельств и от того, кто это дерево обтёсывает: Емелька Пугачёв или Преподобный Сергий. И. А. Бунин эту «икону» видел и любил. Многие считали, что ненавидел только. Но нет. Злость эта от любви была и от страданий, таких беспредельных, таких лютых от того, что происходит настоящее надругательство над ней. Ты видишь, а сделать ничего не можешь.

Ещё раз хочется напомнить, что в статье шла речь о произведении ««Окаянные дни», Бунин. Краткое содержание не может передать всю тонкость и глубину чувств автора, поэтому прочтение дневниковых заметок в полном объеме просто необходимо.

fb.ru

Бунин И. А. Окаянные дни

Свои «Окаянные дни» Бунин начал писать в 1918 году, в Москве, а закончил в 1920-м, в Одессе. В общем-то, это дневниковые записи (что подтверждается сличением записей одесского периода — Бунина и его жены, Веры Муромцевой-Буниной: описывались одни и те же события, встречи, то есть, основа сугубо документальная), которые автор впоследствии немного обработал, и в 1925—27 гг. частично опубликовал в парижской эмигрантской газете «Возрождение». Полностью, отдельным изданием, они вышли в 1936 году. В СССР «Окаянные дни» были наглухо запрещены, отчего их любили время от времени зачитывать на радиостанции «Свобода», выбирая ударные фрагменты.

Бунин И. А. Окаянные дни

— СПб.: Лениздат, Команда А, 2014. — 288 с. — (Лениздат-классика). — ISBN 978-5-4453-0648-1.

А выбрать было трудно, потому что «Окаянные дни» просто-напросто пропитаны ненавистью к советской власти, к большевизму, коммунизму и к народным массам в целом.

Революция сломала Бунину жизнь. Буквально — к 1917 году Бунин был одним человеком, знаменитым русским писателем (входящим в пятерку лучших современных ему), почетным академиком Петербургской академии наук, небедным и свободным 47-летним человеком, по праву занимающим свое место и этим довольным. Через три года 50-летний Бунин навсегда эмигрировал (по сути, бежал) из России.

В «Окаянных днях» описывается, как говорится, в реальном времени переходный период — стабильность и достаток сменяются бесправием и бедностью, устои старой власти — хаотическим новым порядком; постепенно, одна за другой сгорают надежды на скорое возвращение к старой доброй жизни. Осознание, что советская власть пришла надолго, накладывается на все новые бесчинства и преступления (в понимании Бунина) этой власти. Мир рушится. Ломаются традиции, новое — кроваво-красное, безжалостное и омерзительно-бессмысленное, наступает.

Если смотреть глазами Бунина, а это получается без особенных проблем, учитывая его литературный талант, бесспорное умение наблюдать и подмечать детали жизни, то ненависть Бунина к поломавшим его жизнь разнокалиберным вождям Революции понятна. Он, в общем-то, не стесняется в выражениях. Ленин у него — «планетарный злодей», «бешеный и хитрый маньяк», «выродок, нравственный идиот от рождения».

Ну вожди-то понятно, исполнители — чекисты, комиссары, поднявшиеся «из грязи в князи», тоже понятно — однако Бунин обильно изливает ненависть к народу в целом, причем уже на каком-то биологическом уровне: «Голоса утробные, первобытные. Лица у женщин чувашские, мордовские, у мужчин, все как на подбор, преступные, иные прямо сахалинские». «А сколько лиц бледных, скуластых, с разительно асимметричными чертами среди… русского простонародья, — сколько их, этих атавистических особей, круто замешанных на монгольском атавизме! Весь, Мурома, Чудь белоглазая…». Беспримесная ненависть к «хаму».

Накал ненависти в «Окаянных днях» удивлял даже тех, кто большевиков, мягко говоря, не любил. Хорошей иллюстрацией этого удивления служат слова любовницы Бунина Галины Кузнецовой, которая написала в своем «Грасском дневнике»: «Иван Алексеевич… дал свои «Окаянные дни». Как тяжел этот дневник!! Как ни будь он прав — тяжело это накопление гнева, ярости, бешенства временами». Зинаида Гиппиус тоже не любила ни большевиков, ни советскую власть, и ее дневники злы, но между этой злобой и ненавистью Бунина — огромное расстояние.

Проще всего было бы объяснить подобные бунинские пассажи общеизвестной чрезмерной эмоциональностью, сверхчувствительностью Бунина, для которого мир всегда дуалистичен, причем на стороне добра исключительно то, что в данный момент Бунину по нраву. А все остальное — зло. Бунин о себе неоднократно писал, что людей воспринимает не умом, а нутром, и не только людей, а и всякие явления и их проявления, например, присутствуя на митинге, организованном по какому-то поводу одесскими большевиками, Бунин воспринимает происходящее деталями — визуальными, звуковыми, красный цвет плакатов и флагов вызывает у него — физически — тошноту. Это все, конечно, сыграло роль, но важно и другое.

Бунин, в общем-то, народ не идеализировал и до Революции — он постоянно бывал в «своей» деревне, общался с крестьянами, и в 1917 году тоже, и иллюзий на их счет не питал, наоборот — не раз говорил, что русские интеллигенты сперва сами создали мифический образ «мужика-богоносца», а потом жестоко разочаровались, когда образ разошелся с реальностью. Где-то у Бунина встречалось этому объяснение — дескать, мифу этому положили начало русские помещики (и дети их), приезжавшие на лето в родные деревни, где их встречали с лаской слуги, а до настоящего мужика эти помещики не добирались. Может, и так. В любом случае, Бунин, более-менее зная мужицкую натуру, с некрестьянскими массами не сталкивался. Да и одно дело в деревне со знакомыми мужичками общаться на своих условиях, когда можно в любой момент такое общение прервать, к тому же когда все эти мужички живут по царским законам, соответственно, Бунин (или какой-то другой барин) был изначально защищен. Другое дело, когда законы пропали, и никакой защиты нет, более того, бунины внезапно оказались в числе угнетаемого социального меньшинства, в ситуации, когда художника обидеть может всякий… Эта несвобода, зависимость, невозможность избежать общения с людьми, искренне Буниным считавшимися низшими, конечно же, писателя бесит до невозможности, что и проявляется в его дневниках.

Бунинская «ненависть к народу» обращена именно к тому народу, который он видел на московских и одесских площадях и улицах в годы Гражданской войны — для него этот народ состоял из разложившихся нравственно бездельников-солдат, злобных пролетариев, постоянно сулящих буржуям нож в толстое брюхо, студентов-кликуш и юродивых певцов Мировой Революции… Дескать, вот сидели эти все морлоки где-то по пригородам и подвалам, и раньше их в таких жутких количествах было не видно, а кого было видно, те себя вели подобающе, сейчас же понаехали, и раскрылись, показали себя…

Любой дневник — это субъективная летопись, бунинский не исключение, и если отбросить явные эмоциональные излишества, останется очень интересный снимок первых лет советской власти, со множеством деталей, бытовых подробностей, например что время было продвинуто вперед на 2 часа, и когда наступало девять вечера «по царскому времени», по советскому было одиннадцать (был такой декрет Совнаркома в мае 1918 г., «в целях экономии в осветительных материалах»).

Немаловажно то, что Бунин, будучи в личном плане отъявленным эгоцентриком, в отношениях с миром был столь же ярым экстравертом, он был, так сказать, инфозависимым — по возможности каждый день, часто на последние гроши, скупал газеты, не мог просто без того, чтобы узнавать новости; так было и во время Гражданской войны, и после — когда Бунин с 1940 по 1944 гг. сидел в изоляции в Грассе, покупая французские и швейцарские газеты (но там у него был хороший радиоприемник, и была возможность слушать много чего — Москву, Берлин, Лондон и т. д.). Поэтому Бунин обильно цитирует заинтересовавшие его новости из советских газет (конечно же, с едкими комментариями), и все это — бытовые подробности, отрывки из газет, пересказ слухов и разговоров с самыми разными людьми, создает комплексную картину происходящего, пусть и написанную, в основном, в мрачных тонах.

Кредо Бунина в отношении Революции он сам выразил так: «Разве многие не знали, что Революция есть только кровавая игра в перемену местами, всегда кончающаяся только тем, что народ, даже если ему и удалось некоторое время посидеть, попировать и побушевать на господском месте, всегда в конце концов попадает из огня да в полымя?»

Книга впервые вышла еще в СССР, в 1990 г., тиражом 400 000 экземпляров в издательстве «Советский писатель», затем неоднократно переиздавалась.

Ценный исторический источник, документ эпохи, написанный рукой мастера. Необходим к прочтению всякому, кому интересна история России, история Гражданской войны.

http://www.ozon.ru/context/detail/id/27954446

warspot.ru

«Окаянные дни» — краткое содержание, анализ произведения Бунина

Представляем вам обзор произведения Ивана Алексеевича Бунина «Окаянные дни» — краткое содержание основных событий, о которых он пишет в своем дневнике в 1918 году. Издана эта книга впервые была в 1926 году.

Бунин в 1918-1920 годах записывал свои впечатления и наблюдения, касающиеся событий, происходивших в то время в нашей стране, в виде дневниковых заметок.

Московские записи

Так, 1 января 1918 в Москве он писал о том, что этот «проклятый год» кончился, но, возможно, наступает что-то «еще более ужасное».

5 февраля этого же года он отмечает, что ввели новый стиль, так что должно быть уже 18 число.

6 февраля была написана заметка о том, что в газетах говорят о наступлении немцев, монахи колют лед на Петровке, а прохожие злорадствуют, торжествуют.

Далее опускаем даты и опишем основные заметки Бунина в произведении «Окаянные дни», краткое содержание которого рассматривается нами.

История в вагоне трамвая

Молодой офицер вошел в вагон трамвая и сказал, покраснев, что не может заплатить за билет. Это был бежавший из Симферополя критик Дерман. По его словам, там «неописуемый ужас»: рабочие и солдаты ходят «по колено в крови», зажарили живьем старика-полковника в паровозной топке.

Бунин пишет, что, как говорят везде, не настало еще время разбираться объективно, беспристрастно в русской революции. Но ведь никогда не будет настоящей беспристрастности. К тому же, «пристрастность» наша очень ценна для будущего историка, отмечает Бунин («Окаянные дни»). Коротко главное содержание основных мыслей Ивана Алексеевича будет нами описано далее.

В трамвае кучи солдат с большими мешками. Они бегут из Москвы, опасаясь, что их пошлют защищать от немцев Петербург.

Бунин повстречал мальчишку-солдата на Поварской, тощего, оборванного и пьяного. Тот ткнул ему «мордой в грудь» и плюнул на Ивана Алексеевича, сказав ему: «Деспот, сукин сын!».

Кем-то расклеены на стенах домов афиши, уличающие Ленина и Троцкого в связи с немцами, в том, что их подкупили.

Разговор с полотерами

Продолжим излагать краткое содержание очерка Бунина «Окаянные дни». В разговоре с полотерами он задает им вопрос о том, что будет дальше по мнению этих людей. Они отвечают, что напустили преступников из тюрем, которые управляют, не нужно было этого делать, а вместо того следовало их давно уже расстрелять. При царе подобного не было. А сейчас уже большевиков не прогонишь. Ослаб народ… Большевиков всего-то около ста тысяч будет, а простых людей — миллионы, но они ничего не могут сделать. Дали бы полотерам свободу, они бы по клокам всех с квартир растащили.

Бунин записывает разговор, подслушанный случайно по телефону. В нем человек спрашивает, что делать: у него адъютант Каледина и 15 офицеров. Ответ следующий: «Немедленно расстрелять».

Снова манифестация, музыка, плакаты, знамена — и все призывают: «Поднимайся, рабочий народ!». Бунин отмечает, что голоса их первобытные, утробные. У женщин мордовские и чувашские лица, у мужчин — преступные, у некоторых прямо сахалинские.

Далее говорится о том, что римляне ставили клейма на лица каторжников. А на эти лица не надо ничего ставить, так как все видно и без них.

Статья Ленина

Читали статью Ленина. Жульническая и ничтожная: то «русский национальный подъем», то интернационал.

Далее описывается «Съезд Советов», речь, произнесенная Лениным. Читал о трупах, стоящих на дне моря. Это утопленные, убитые офицеры. И тут же «Музыкальная табакерка».

Лубянская площадь вся блестит на солнце. Из-под колес брызжет жидкая грязь. Мальчишки, солдаты, торг халвой, пряниками, папиросами… Торжествующие «морды» у рабочих.

Солдат в кухне у П. говорит, что социализм сейчас невозможен, но все-таки нужно перерезать буржуев.

1919 год. Одесса

Продолжаем описывать произведение Бунина «Окаянные дни». Краткое содержание составляют следующие дальнейшие события и мысли автора.

12 апреля. Бунин отмечает, что прошло со дня погибели нашей уже почти три недели. Пустой порт, мертвый город. Только сегодня пришло письмо от 10 августа из Москвы. Впрочем, отмечает автор, русская почта уже давно кончилась, еще летом 17 года, когда появился на европейский лад министр телеграфов и почт. Появился «министр труда» — и вся Россия тут же перестала работать. Сатана кровожадности, Каиновой злобы дохнул на страну в те дни, когда были провозглашены свобода, равенство и братство. Сразу наступило умопомешательство. Все грозились арестовать друг друга за любое противоречие.

Портрет народа

Бунин вспоминает негодование, с которым его якобы «черные» изображения народа русского встречали в то время те, что были вспоены, вскормлены этой литературой, которая позорила сто лет все классы, кроме «народа» и босяков. Все дома сейчас темны, весь город в темноте, кроме разбойничьих притонов, где слышны балалайки, пылают люстры, видны стены с черными знаменами, на которых изображены белые черепа и написано «Смерть буржуям!».

Продолжим описывать произведение, которое написал Бунин И.А. («Окаянные дни»), в скокращении. Иван Алексеевич пишет о том, что есть два типа людей в народе. В одном из них преобладает Русь, а в другом, по его выражению, — Чудь. Но в обоих есть переменчивость обликов, настроений, «шаткость». Сам про себя сказал народ, что из него, как из дерева, «и дубина, и икона». Все зависит от того, кто обрабатывает, от обстоятельств. Емелька Пугачев или Сергий Радонежский.

Вымерший город

Продолжаем наш краткий пересказ в сокращении. Бунин И.А. «Окаянные дни» дополняет следующим образом. В Одессе расстреляли 26 черносотенцев. Жутко. Город сидит по домам, мало кто выходит на улицу. Все чувствуют себя как будто завоеванными особым народом, более страшным, чем нашим предкам казались печенеги. А победитель торгует с лотков, шатается, плюет семечками.

Бунин отмечает, что, как только становится «красным» город, сразу же сильно меняется наполняющая улицы толпа. Совершается подбор лиц, на которых нет простоты, обыденности. Они все почти отталкивающие, пугающие своей злой тупостью, вызовом всем и всему. На Марсовом Поле совершили «комедию похорон» якобы героев, павших за свободу. Это было издевательство над мертвыми, ведь они были лишены христианского погребения, закопаны в центре города, заколочены в красные гробы.

«Предупреждение» в газетах

Продолжаем излагать краткое содержание произведения И.А. Бунина «Окаянные дни». Далее автор читает «предупреждение» в газетах о том, что электричества скоро не будет из-за истощения топлива. Все обработали в один месяц: не осталось ни железных дорог, ни фабрик, ни одежды, ни хлеба, ни воды. Поздно вечером явились с «комиссаром» дома измерять комнаты «на предмет уплотнения пролетариатом». Автор задается вопросом о том, почему трибунал, комиссар, а не просто суд. Потому, что можно шагать в крови по колено под защитой священных слов революции. Распущенность — главное в красноармейцах. Глаза наглые, мутные, в зубах папироска, картуз на затылок, одеты в рвань. В Одессе еще 15 человек расстреляли, отправлено два поезда с продовольствием защитникам Петербурга, когда сам город «дохнет с голоду».

На этом заканчивается произведение «Окаянные дни», краткое содержание которого мы задались целью вам изложить. В заключение автор пишет, что обрываются на этом месте его одесские заметки. Следующие листки он закопал в землю, покидая город, и потом не смог найти.

Иван Алексеевич в своем произведении выразил свое отношение к революции — резко отрицательное. В строгом смысле «Окаянные дни» Бунина — это даже не дневник, так как записи были восстановлены по памяти писателем, художественно обработаны. Как разрыв исторического времени был воспринят им большевистский переворот. Бунин чувствовал себя последним, кто способен ощущать прошлое дедов и отцов. Он хотел столкнуть увядающую, осеннюю красоту прежнего и бесформенность, трагичность нынешнего времени. В произведении «Окаянные дни» Бунина говорится о том, что Пушкин низко и горестно клонит голову, как будто вновь отмечая: «Грустна моя Россия!». Кругом ни души, лишь изредка непристойные женщины да солдаты.

Не только торжеством тирании и поражением демократии была для писателя геенна революции, но и невосполнимой утратой лада и строя самой жизни, победой бесформенности. К тому же, произведение окрашено грустью расставания, которое предстоит Бунину со своей страной. Глядя на осиротевший Одесский порт, автор вспоминает отъезд в свадебное путешествие и отмечает, что потомки не смогут даже представить себе ту Россию, в которой жили когда-то их родители.

За распадом России Бунин угадывает и конец мировой гармонии. Лишь в религии он видит единственное утешение.

Отнюдь не идеализировал писатель прежнюю жизнь. Ее пороки были запечатлены в «Суходоле» и «Деревне». Он показал там же и прогрессирующее вырождение класса дворянства. Но по сравнению с ужасами гражданской войны и революции дореволюционная Россия в представлении Бунина стала чуть ли не образцом порядка и стабильности. Он чувствовал себя едва ли не библейским пророком, еще в «Деревне» возвестившим грядущие бедствия и дождавшимся исполнения их, а также небеспристрастным летописцем и очевидцем очередного беспощадного и бессмысленного русского бунта, говоря словами Пушкина. Бунин видел, что ужасы революции воспринимались народом как возмездие за угнетение в эпоху правления дома Романовых. И еще он отмечал, что большевики могут пойти на истребление половины населения. Поэтому таким мрачным является бунинский дневник.

fb.ru

Полное содержание Окаянные дни Бунин И.А. [1/8] :: Litra.RU




Есть что добавить?

Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru!


/ Полные произведения / Бунин И.А. / Окаянные дни

    МОСКВА, 1918 г.
     1 января (старого стиля).
     Кончился этот проклятый год. Но что дальше? Может, нечто еще более ужасное. Даже наверное так.
     А кругом нечто поразительное: почти все почему-то необыкновенно веселы – кого не встретишь на улице, просто сияние от лица исходит:
     – Да полно вам, батенька! Через две-три недели самому же совестно будет…
     Бодро, с веселой нежностью (от сожаления ко мне, глупому) тиснет рукой и бежит дальше.
     Нынче опять такая же встреча, – Сперанский из «Русских Ведомостей». А после него встретил в Мерзляковском старуху. Остановилась, оперлась на костыль дрожащими руками и заплакала:
     – Батюшка, возьми ты меня на воспитание! Куда ж нам теперь деваться? Пропала Россия, на тринадцать лет, говорят, пропала!
    
     7 января.
     Был на заседании «Книгоиздательства писателей», – огромная новость: «Учредительное Собрание» разогнали!
     О Брюсове: все левеет, «почти уже форменный большевик». Не удивительно. В 1904 году превозносил самодержавие, требовал (совсем Тютчев!) немедленного взятия Константинополя. В 1905 появился с «Кинжалом» в «Борьбе» Горького. С начала войны с немцами стал ура-патриотом. Теперь большевик.
    
     5 февраля.
     С первого февраля приказали быть новому стилю. Так что по-ихнему нынче уже восемнадцатое.
     Вчера был на собрании «Среды». Много было «молодых». Маяковский, державшийся, в общем, довольно пристойно, хотя все время с какой-то хамской независимостью, щеголявший стоеросовой прямотой суждений, был в мягкой рубахе без галстука и почему-то с поднятым воротником пиджака, как ходят плохо бритые личности, живущие в скверных номерах, по утрам в нужник.
     Читали Эренбург, Вера Инбер. Саша Койранский сказал про них:
    
    Завывает Эренбург,
    Жадно ловит Инбер клич его, —
    Ни Москва, ни Петербург
    Не заменят им Бердичева.
    
     6 февраля.
     В газетах – о начавшемся наступлении немцев. Все говорят: «Ах, если бы!»
     Ходили на Лубянку. Местами «митинги». Рыжий, в пальто с каракулевым круглым воротником, с рыжими кудрявыми бровями, с свежевыбритым лицом в пудре и с золотыми пломбами во рту, однообразно, точно читая, говорит о несправедливостях старого режима. Ему злобно возражает курносый господин с выпуклыми глазами. Женщины горячо и невпопад вмешиваются, перебивают спор (принципиальный, по выражению рыжего) частностями, торопливыми рассказами из своей личной жизни, долженствующими доказать, что творится черт знает что. Несколько солдат, видимо, ничего не понимают, но, как всегда, в чем-то (вернее, во всем) сомневаются, подозрительно покачивают головами.
     Подошел мужик, старик с бледными вздутыми щеками и седой бородой клином, которую он, подойдя, любопытно всунул в толпу, воткнул между рукавов двух каких-то все время молчавших, только слушавших господ: стал внимательно слушать и себе, но тоже, видимо, ничего не понимая, ничему и никому не веря. Подошел высокий синеглазый рабочий и еще два солдата с подсолнухами в кулаках. Солдаты оба коротконоги, жуют и смотрят недоверчиво и мрачно. На лице рабочего играет злая и веселая улыбка, пренебрежение, стал возле толпы боком, делая вид, что он приостановился только на минуту, для забавы: мол, заранее знаю, что все говорят чепуху.
     Дама поспешно жалуется, что она теперь без куска хлеба, имела раньше школу, а теперь всех учениц распустила, так как их нечем кормить:
     – Кому же от большевиков стало лучше? Всем стало хуже и первым делом нам же, народу!
     Перебивая ее, наивно вмешалась какая-то намазанная сучка, стала говорить, что вот-вот немцы придут, и всем придется расплачиваться за то, что натворили.
     – Раньше, чем немцы придут, мы вас всех перережем, – холодно сказал рабочий и пошел прочь.
     Солдаты подтвердили: «Вот это верно!» – и тоже отошли.
     О том же говорили и в другой толпе, где спорили другой рабочий и прапорщик. Прапорщик старался говорить как можно мягче, подбирая самые безобидные выражения, стараясь воздействовать логикой. Он почти заискивал, и все-таки рабочий кричал на него:
     – Молчать побольше вашему брату надо, вот что! Нечего пропаганду по народу распускать!
     К. говорит, что у них вчера опять был Р. Сидел четыре часа и все время бессмысленно читал чью-то валявшуюся на столе книжку о магнитных волнах, потом пил чай и съел хлеб, который им выдали. Он по натуре кроткий, тихий и уж совсем не нахальный, а теперь приходит и сидит без всякой совести, поедает весь хлеб с полным невниманием к хозяевам. Быстро падает человек!
     Блок открыто присоединился к большевикам. Напечатал статью, которой восхищается Коган (П.С.). Я еще не читал, но предположительно рассказал ее содержание Эренбургу – и оказалось, очень верно. Песенка-то вообще нехитрая, а Блок человек глупый.
     Из горьковской «Новой Жизни»:
     «С сегодняшнего дня даже для самого наивного простеца становится ясно, что не только о каком-нибудь мужестве и революционном достоинстве, но даже о самой элементарной честности применительно к политике народных комиссаров говорить не приходится. Перед нами компания авантюристов, которые ради собственных интересов, ради продления еще на несколько недель агонии своего гибнущего самодержавия, готовы на самое постыдное предательство интересов родины и революции, интересов российского пролетариата, именем которого они бесчинствуют на вакантном троне Романовых».
     Из «Власти Народа»:
     «Ввиду неоднократно наблюдающихся и каждую ночь повторяющихся случаев избиения арестованных при допросе в Совете Рабочих Депутатов, просим Совет Народных Комиссаров оградить от подобных хулиганских выходок и действий…» Это жалоба из Боровичей.
     Из «Русского Слова»:
     Тамбовские мужики, села Покровского, составили протокол: «30-го января мы, общество, преследовали двух хищников, наших граждан Никиту Александровича Булкина и Адриана Александровича Кудинова. По соглашению нашего общества, они были преследованы и в тот же момент убиты».
     Тут же выработано было этим «обществом» и своеобразное уложение о наказаниях за преступления:
     – Если кто кого ударит, то потерпевший должен ударить обидчика десять раз.
     – Если кто кого ударит с поранением или со сломом кости, то обидчика лишить жизни.
     – Если кто совершит кражу, или кто примет краденое, то лишить жизни.
     – Если кто совершит поджог и будет обнаружен, то лишить того жизни. Вскоре были захвачены с поличным два вора. Их немедленно «судили» и приговорили к смертной казни. Сначала убили одного: разбили голову безменом, пропороли вилами бок и мертвого, раздев догола, выбросили на проезжую дорогу. Потом принялись за другого…
     Подобное читаешь теперь каждый день.
     На Петровке монахи колют лед. Прохожие торжествуют, злорадствуют:
     – Ага! Выгнали! Теперь, брат, заставят!
     Во дворе одного дома на Поварской солдат в кожаной куртке рубит дрова. Прохожий мужик долго стоял и смотрел, потом покачал головой и горестно сказал:
     – Ах, так твою так! Ах, дезелтир, так твою так! Пропала Россея!
    
     7 февраля.
     Во «Власти Народа» передовая: «Настал грозный час – гибнет Россия и Революция. Все на защиту революции, так еще недавно лучезарно сиявшей миру!» – Когда она сияла, глаза ваши бесстыжие?
     В «Русском Слове»: «Убит бывший начальник штаба генерал Янушкевич. Он был арестован в Чернигове и, по распоряжению местного революционного трибунала, препровождался в Петроград в Петропавловскую крепость. В пути генерала сопровождали два красногвардейца. Один из них ночью четырьмя выстрелами убил его, когда поезд подходил к станции Оредеж».
     Еще по-зимнему блестящий снег, но небо синеет ярко, по-весеннему, сквозь облачные сияющие пары.
     На Страстной наклеивают афишу о бенефисе Яворской. Толстая розово-рыжая баба, злая и нахальная, сказала:
     – Ишь, расклеивают! А кто будет стены мыть? А буржуи будут ходить по театрам. Мы вот не ходим. Все немцами пугают, – придут, придут, а вот чтой-то не приходят!
     По Тверской идет дама в пенсне, в солдатской бараньей шапке, в рыжей плюшевой жакетке, в изорванной юбке и в совершенно ужасных калошах.
     Много дам, курсисток и офицеров стоят на углах улиц, продают что-то.
     В вагон трамвая молодой офицер вошел и, покраснев, сказал, что он «не может, к сожалению, заплатить за билет».
     Перед вечером. На Красной площади слепит низкое солнце, зеркальный, наезженный снег. Морозит. Зашли в Кремль. В небе месяц и розовые облака. Тишина, огромные сугробы снега. Около артиллерийского склада скрипит валенками солдат в тулупе, с лицом, точно вырубленным из дерева. Какой ненужной кажется теперь эта стража.
     Вышли из Кремля – бегут и с восторгом, с неестественными ударениями кричат мальчишки:
     – Взятие Могилева германскими войсками!
    
     8 февраля.
     Андрей (слуга брата Юлия) все больше шалеет, даже страшно.
     Служит чуть не двадцать лет и всегда был неизменно прост, мил, разумен, вежлив, сердечен к нам. Теперь точно с ума спятил. Служит еще аккуратно, но, видно, через силу, не может глядеть на нас, уклоняется от разговоров с нами, весь внутренно дрожит от злобы, когда же не выдерживает молчанья, отрывисто несет какую-то загадочную чепуху.
     Нынче утром, когда мы были у Юлия, Н. Н. говорил, как всегда, о том, что все пропало, что Россия летит в пропасть. У Андрея, ставившего на стол чайный прибор, вдруг запрыгали руки, лицо залилось огнем:
     – Да, да, летит, летит! А кто виноват, кто? Буржуазия! И вот увидите, как ее будут резать, увидите! Вспомните тогда вашего генерала Алексеева!
     Юлий спросил:
     – Да, вы, Андрей, хоть раз объясните толком, почему вы больше всего ненавидите именно его?
     Андрей, не глядя на нас, прошептал:
     – Мне нечего объяснять… Вы сами должны понять…
     – Но ведь неделю тому назад вы горой стояли за него. Что же случилось?
     – Что случилось? А вот погодите, поймете…
     Приехал Д. – бежал из Симферополя. Там, говорит, «неописуемый ужас», солдаты и рабочие «ходят прямо по колено в крови». Какого-то старика полковника живьем зажарили в паровозной топке.
    
     9 февраля.
     Вчера были у Б. Собралось порядочно народу – и все в один голос: немцы, слава Богу, продвигаются, взяли Смоленск и Бологое.
     Утром ездил в город.
     На Страстной толпа.
     Подошел, послушал. Дама с муфтой на руке, баба со вздернутым носом. Дама говорит поспешно, от волнения краснеет, путается.
     – Это для меня вовсе не камень, – поспешно говорит дама, – этот монастырь для меня священный храм, а вы стараетесь доказать…
     – Мне нечего стараться, – перебивает баба нагло, – для тебя он освящен, а для нас камень и камень! Знаем! Видали во Владимире! Взял маляр доску, намазал на ней, вот тебе и Бог. Ну, и молись ему сама.
     – После этого я с вами и говорить не желаю.
     – И не говори!
     Желтозубый старик с седой щетиной на щеках спорит с рабочим:
     – У вас, конечно, ничего теперь не осталось, ни Бога, ни совести, – говорит старик.
     – Да, не осталось.
     – Вы вон пятого мирных людей расстреливали.
     – Ишь ты! А как вы триста лет расстреливали?
     На Тверской бледный старик генерал в серебряных очках и в черной папахе что-то продает, стоит робко, скромно, как нищий…
     Как потрясающе быстро все сдались, пали духом!
     Слухи о каких-то польских легионах, которые тоже будто бы идут спасать нас. Кстати, – почему именно «легион»? Какое обилие новых и все высокопарных слов! Во всем игра, балаган, «высокий» стиль, напыщенная ложь…
     Жены всех этих с.с., засевших в Кремле, разговаривают теперь по разным прямым проводам совершенно как по своим домашним телефонам.
    
     10 февраля.
     «Мир, мир, а мира нет. Между народом Моим находятся нечестивые; сторожат, как птицеловы, припадают к земле, ставят ловушки и уловляют людей. И народ Мой любит это. Слушай, земля: вот Я приведу на народ сей пагубу, плод помыслов их».
     Это из Иеремии, – все утро читал Библию. Изумительно. И особенно слом: «И народ Мой любит это… вот Я приведу на народ сей пагубу, плод помыслов их».
     Потом читал корректуру своей «Деревни» для горьковского книгоиздательства «Парус». Вот связал меня черт с этим заведением! А «Деревня» вещь все-таки необыкновенная. Но доступна только знающим Россию. А кто ее знает?
     Потом просматривал (тоже для «Паруса») свои стихи за 16 год.
    
    Хозяин умер, дом забит,
    Цветет на стеклах купорос,
    Сарай крапивою зарос,
    Варок, давно пустой, раскрыт,
    И по хлевам чадит навоз…
    Жара, страда… Куда летит
    Через усадьбу шалый пес?
    
     Это я писал летом 16 года, сидя в Васильевском, предчувствуя то, что в те дни предчувствовалось, вероятно, многими, жившими в деревне, в близости с народом.
     Летом прошлого года это осуществилось полностью:
    
    Вот рожь горит, зерно течет,
    А кто же будет жать, вязать?
    Вот дым валит, набат гудет,
    Да кто ж решится заливать?
    Вот встанет бесноватых рать
    И, как Мамай, всю Русь пройдет…
    
     До сих пор не понимаю, как решились мы просидеть все лето 17 года в деревне и как, почему уцелели наши головы!
     «Еще не настало время разбираться в русской революции беспристрастно, объективно…» Это слышишь теперь поминутно. Беспристрастно! Но настоящей беспристрастности все равно никогда не будет. А главное: наша «пристрастность» будет ведь очень и очень дорога для будущего историка. Разве важна «страсть» только «революционного народа»? А мы-то что ж, не люди что ли?
     Вечером на «Среде». Читал Ауслендер – что-то крайне убогое, под Оскара Уайльда. Весь какой-то дохлый, с высохшими темными глазами, на которых золотой отблеск, как на засохших липовых чернилах.
     Немцы будто бы не идут, как обычно идут на войне, сражаясь, завоевывая, а «просто едут по железной дороге» – занимать Петербург. И совершится это будто бы через 48 часов, ни более ни менее.
     В «Известиях» статья, где «Советы» сравниваются с Кутузовым. Более наглых жуликов мир не видал.
    
     14 февраля.
     Несет теплым снегом.
     В трамвае ад, тучи солдат с мешками – бегут из Москвы, боясь, что их пошлют защищать Петербург от немцев.
     Все уверены, что занятие России немцами уже началось. Говорит об этом и народ: «Ну вот, немец придет, наведет порядок».
     Как всегда, страшное количество народа возле кинематографов, жадно рассматривают афиши. По вечерам кинематографы просто ломятся. И так всю зиму.
     У Никитских Ворот извозчик столкнулся с автомобилем, помял ему крыло. Извозчик, рыжебородый великан, совершенно растерялся:
     – Простите, ради Бога, в ноги поклонюсь!
     Шофер, рябой, землистый, строг, но милостив:
     – Зачем в ноги? Ты такой же рабочий человек, как и я. Только в другой раз смотри не попадайся мне!
     Чувствует себя начальством, и недаром. Новые господа.
     Газеты с белыми колоннами – цензура. Муралов «выбыл» из Москвы.
     Извозчик возле «Праги» с радостью и смехом:
     – Что ж, пусть приходит. Он, немец-то, и прежде все равно нами впадал. Он уж там, говорят, тридцать главных евреев арестовал. А нам что? Мы народ темный. Скажи одному «трогай», а за ним и все.
    
     15 февраля.
     После вчерашних вечерних известий, что Петербург уже взят немцами, газеты очень разочарованы. Все те же призывы «встать, как один, на борьбу с немецкими белогвардейцами».
     Луначарский призывает даже гимназистов записываться в красную гвардию, «бороться с Гинденбургом».
     Итак, мы отдаем немцам 35 губерний, на миллионы пушек, броневиков, поездов, снарядов…
     Опять несет мокрым снегом. Гимназистки идут облепленные им – красота и радость. Особенно была хороша одна – прелестные синие глаза из-за поднятой к лицу меховой муфты… Что ждет эту молодость?
     К вечеру все по-весеннему горит от солнца. На западе облака в золоте. Лужи и еще не растаявший белый, мягкий снег.
    
     16 февраля.
     Вчера вечером у Т. Разговор, конечно, все о том же, – о том, что творится. Все ужасались, один Шмелев не сдавался, все восклицал:
     – Нет, я верю в русский народ!
     Нынче все утро бродил по городу. Разговор двух прохожих солдат, бодрый, веселый:
     – Москва, брат, теперь ни… не стоит.
     – Теперь и провинция ни… не стоит.
     – Ну, вот немец придет, наведет порядок.
     – Конечно. Мы все равно властью не пользуемся. Везде одни рогатые.
     – А не будь рогатых, гнили бы мы теперь с тобой в окопах…
     В магазине Белова молодой солдат с пьяной, сытой мордой предлагал пятьдесят пудов сливочного масла и громко говорил:
     – Нам теперь стесняться нечего. Вон наш теперешний главнокомандующий Муралов такой же солдат, как и я, а на днях пропил двадцать тысяч царскими.
     Двадцать тысяч! Вероятно, восторженное создание хамской фантазии. Хотя черт его знает, – может, и правда.
     В четыре часа в Художественном Кружке собрание журналистов – «выработка протеста против большевистской цензуры». Председательствовал Мельгунов. Кускова призывала в знак протеста совсем не выпускать газет. Подумаешь, как это будет страшно большевикам! Потом все горячо уверяли друг друга, что большевики доживают последние часы. Уже вывозят из Москвы свои семьи. Фриче, например, уже вывез.
     Говорили про Саликовского:
     – Да, вы только подумайте! И журналист-то был паршивый, но вот эта смехотворная Рада, и Саликовский – киевский генерал-губернатор!
     Возвращались с Чириковым. У него самые достоверные и новейшие сведения: генерал Каменев застрелился; на Поварской – главный немецкий штаб; жить на ней очень опасно, потому что здесь будет самый жаркий бой; большевики работают в контакте с монархистами и тузами из купцов; по согласию с Мирбахом, решено избрать на царство Самарина… С кем же в таком случае будет жаркий бой?
    
     Ночью. Простясь с Чириковым, встретил на Поварской мальчишку солдата, оборванного, тощего, паскудного и вдребезги пьяного. Ткнул мне мордой в грудь и, отшатнувшись назад, плюнул на меня и сказал:
     – Деспот, сукин сын!
     Сейчас сижу и разбираю свои рукописи, заметки – пора готовиться на юг, – и как раз нахожу кое-какие доказательства своего «деспотизма». Вот заметка 22 февраля 15 года:
     – Наша горничная Таня, видимо, очень любит читать. Вынося из-под моего письменного стола корзину с изорванными черновиками, кое-что отбирает, складывает и в свободную минуту читает, – медленно, с тихой улыбкой на лице. А попросить у меня книжку боится, стесняется… Как жестоко, отвратительно мы живем!
     Вот зима 16 года в Васильевском:
     – Поздний вечер, сижу и читаю в кабинете, в старом спокойном кресле, в тепле и уюте, возле чудесной старой лампы. Входит Марья Петровна, подает измятый конверт из грязно-серой бумаги:
     – Прибавить просит. Совсем бесстыжий стал народ.
     Как всегда, на конверте ухарски написано лиловыми чернилами рукой измалковского телеграфиста: «Нарочному уплатить 70 копеек». И, как всегда, карандашом и очень грубо цифра семь исправлена на восемь, исправляет мальчишка этого самого «нарочного», то есть измалковской бабы Махоточки, которая возит нам телеграммы. Встаю и иду через темную гостиную и темную залу в прихожую. В прихожей, распространяя крепкий запах овчинного полушубка, смешанный с запахом избы, стоит закутанная заиндевевшей шалью, с кнутом в руке, небольшая баба.
     – Махоточка, опять приписала за доставку? И еще прибавить просишь?
     – Барин, – отвечает Махоточка, деревянным с морозу голосом, – ты глянь, дорога-то какая. Ухаб на ухабе. Всю душу выбило. Опять же стыдь, мороз, коленки с пару зашлись. Ведь двадцать верст туда и назад…
     С укоризной качаю головой, потом сую Махоточке рубль. Проходя назад по гостиной, смотрю в окна: ледяная месячная ночь так и сияет на снежном дворе. И тотчас же представляется необозримое светлое поле, блестящая ухабистая дорога, промерзлые розвальни, стукающие по ней, мелко бегущая бокастая лошаденка, вся обросшая изморозью, с крупными, серыми от изморози ресницами… О чем думает Махоточка, сжавшись от холоду и огненного ветра, привалившись боком в угол передка?
     В кабинете разрываю телеграмму: «Вместе со всей Стрельной пьем славу и гордость русской литературы!» Вот из-за чего двадцать верст стукалась Махоточка по ухабам.
    
     17 февраля.
     Вчера журналисты в один голос говорили, что не верят, что мир с немцами действительно подписан.
     – Не представляю себе, – говорил А.А. Яблоновский, – не представляю подпись Гогенцоллерна рядом с подписью Бронштейна!
     Нынче был в доме Зубова (на Поварской). Там Коля разбирает какие-то книги. Совсем весна, очень ярко от снега и солнца, – в ветвях берез, сине-голубое, небо особенно хорошо.
     В половине пятого на Арбатской площади, залитой ярким солнцем, толпы народа рвут из рук газетчиков «Вечерние Новости»: мир подписан!
     Позвонил во «Власть Народа»: правда ли, что подписан? Отвечают, что только что позвонили в «Известия» и что оттуда твердый ответ: да, подписан.
     Вот тебе и «не представляю».
    
     18 февраля.
     Утром собрание в «Книгоиздательстве Писателей». До начала заседания я самыми последними словами обкладывал большевиков. Клестов-Ангарский, – он уже какой-то комиссар, – ни слова.
     На стенах домов кем-то расклеены афиши, уличающие Троцкого и Ленина в связи с немцами, в том, что они немцами подкуплены. Спрашиваю Клестова:
     – Ну, а сколько же именно эти мерзавцы получили?
     – Не беспокойтесь, – ответил он с мутной усмешкой, – порядочно… По городу общий голос:
     – Мир подписан со стороны России, немцы отказались подписать… Дурацкое самоутешение.
     К вечеру матовым розовым золотом светились кресты церквей.
    
     19 февраля.
     Коган рассказывал мне о Штейнберге, комиссаре юстиции: старозаветный, набожный еврей, не ест трефного, свято чтит субботу… Затем о Блоке: он сейчас в Москве, страстный большевик, личный секретарь Луначарского. Жена Когана с умилением:
     – Но не судите его строго! Ведь он совсем, совсем ребенок!
     В пять часов вечера узнал, что в Экономическое Общество Офицеров на Воздвиженке пьяные солдаты бросили бомбу. Убито, говорят, не то шестьдесят, не то восемьдесят человек.
     Читал только что привезенную из Севастополя «резолюцию», вынесенную командой линейного корабля «Свободная Россия». Совершенно замечательное произведение:
     – Всем, всем и заграницу Севастополя бесцельно по-дурному стреляющим!
     – Товарищи, вы достреляетесь, на свою голову, скоро нечем будет стрелять и по цели, вы все расстреляете и будете сидеть на бобах, а тогда вас, голубчиков, и пустыми руками заберут.
     – Товарищи, буржуазия глотает и тех, кто лежит сейчас в гробах и могилах. Вы же, предатели, стреляльщики, тратя патроны, помогаете ей и остальных глотать. Мы призываем всех товарищей присоединиться к вам и запретить всем, имеющим конячую голову.
     – Товарищи, давайте сделаем так от нынешнего дня, чтобы всякий выстрел говорил нам: «Одного буржуя, одного социалиста уже нет в живых!» Каждая пуля, выпущенная нами, должна лететь в толстое брюхо, она не должна пенить воду в бухте.
     – Товарищи, берегите патроны пуще глаза. С одним глазом еще можно жить, но без патронов нельзя.
     – Если стрельба при ближайших похоронах возобновится по городу и бухте, помните, что и мы, военные моряки линейного корабля «Свободная Россия», выстрелим один разочек, и тогда не пеняйте на нас, если у всех полопаются барабанные перепонки и стекла в окнах.
     – Итак, товарищи, больше в Севастополе пустой, дурной стрельбы не будет, будет стрельба только деловая – в контрреволюцию и буржуазию, а не по воде и воздуху, без которых и минуты никто не может жить!
    
     20 февраля.
     Ездил на Николаевский вокзал.
     Очень, даже слишком, солнечно и легкий мороз. С горы за Мясницкими воротами – сизая даль, груды домов, золотые маковки церквей. Ах, Москва! На площади перед вокзалом тает, вся площадь блещет золотом, зеркалами. Тяжкий и сильный вид ломовых подвод с ящиками. Неужели всей этой силе, избытку конец? Множество мужиков, солдат в разных, в каких попало шинелях и с разным оружием – кто с саблей на боку, кто с винтовкой, кто с огромным револьвером у пояса. Теперь хозяева всего этого, наследники этого колоссального наследства – они…
     В трамвае, конечно, давка.
     Две старухи яростно бранят «правительство»:
     – Дают, глаза их накройся, по осьмушке сухарей, небось, год валялись, пожуешь – вонь, душа горит!
     Рядом с ними мужик, тупо слушает, тупо глядит, странно, мертво, идиотски улыбается. На коричневое лицо нависли грязные лохмотья белой маньчжурки. Глаза белые.
     А среди всех прочих, сидящих и стоящих, возвышаясь надо всеми на целую голову, стоит великан военный в великолепной серой шинели, туго перетянутой хорошим ремнем, в серой круглой военной шапке, как носил Александр Третий. Весь крупен, породист, блестящая коричневая борода лопатой, в руке в перчатке держит Евангелие. Совершенно чужой всем, последний могикан.
     На обратном пути слепит идущая прямо на солнце улица. Вдруг все приподнимаются и смотрят: сцена древней Москвы, картина Сурикова: толпа мужиков и баб в полушубках, окружившая мужика в армяке цвета ржаного хлеба и в красной телячьей шапке, который поспешно распрягает лежащую и бьющуюся на мостовой лошадь; громадные набитые соломой розвальни, оглобли которых она безобразно вывернула, падая, влезли на тротуар. Мужик орет всем нутром: «Ребят, подцоби!» Но никто не трогается.
     В шесть вышли. Встретили М. Говорит, что только что слышал, будто Кремль минируют, хотят взорвать при приходе немцев. Я как раз смотрел в это время на удивительное зеленое небо над Кремлем, на старое золото его древних куполов… Великие князья, терема, Спас-на-Бору, Архангельский собор – до чего все родное, кровное и только теперь как следует почувствованное, понятое! Взорвать? Все может быть. Теперь все возможно.
     Слухи, через две недели будет монархия и правительство из Адрианова, Сандецкого и Мищенко; все лучшие гостиницы готовятся для немцев.
     Эсеры будто бы готовят восстание. Солдаты будто бы на их стороне.
    
     21 февраля.
     Была Каменская. Их выселяют, как и сотни прочих. Сроку дано всего 48 часов, а их квартиру и в неделю не соберешь.
     Встретил Сперанского. Говорит, что, по сведениям «Русских Ведомостей», в Петербург едет немецкая комиссия – для подсчета убытков, которые причинены немецким подданным, и что в Петербурге будет немецкая полиция; в Москве тоже будет немецкая полиция и уже есть немецкий штаб; Ленин в Москве, сидит в Кремле, поэтому-то и объявлен Кремль на осадном положении.
    
     22 февраля.
     Утром горестная работа: отбираем книги – что оставить, что продать (собираю деньги на отъезд).
     Юлию из «Власти Народа» передавали «самые верные сведения»: Петербург объявлен вольным городом; градоначальником назначается Луначарский. (Градоначальник Луначарский!) Затем: завтра московские банки передаются немцам; немецкое наступление продолжается… Вообще черт ногу сломит!
     Вечером в Большом театре. Улицы, как всегда теперь, во тьме, но на площадях перед театром несколько фонарей, от которых еще гуще мрак неба. Фасад театра темен, погребально-печален, карет, автомобилей, как прежде, перед ним уже нет. Внутри пусто, заняты только некоторые ложи. Еврей с коричневой лысиной, с седой подстриженной на щеках бородой и в золотых очках, все трепал по заду свою дочку, все садившуюся на барьер девочку в синем платье, похожую на черного барана. Сказали, что это какой-то «эмиссар».
     Когда вышли из театра, между колонн черно-синее небо, два-три туманно-голубых пятна звезд, и резко дует холодом. Ехать жутко. Никитская без огней, могильно-темна, черные дома высятся в темно-зеленом небе, кажутся очень велики, выделяются как-то по-новому. Прохожих почти нет, а кто идет, так почти бегом.
     Что средние века! Тогда по крайней мере все вооружены были, дома были почти неприступны.
     На углу Поварской и Мерзляковского два солдата с ружьями. Стража или грабители? И то, и другое.
    
     23 февраля.
     Опять стали выходить «буржуазные газеты» – с большими пустыми местами.
     Встретили К. «Немцы будут в Москве через несколько дней. Но страшно: говорят, будут отправлять русских на фронт против союзников». Да, все то же. И все то же тревожное, нудное, не разрешающееся ожидание.
     Все говорим о том, куда уехать. Был вечером у Юлия и попал, возвращаясь домой, под обстрел. Бешено садили из винтовок откуда-то сверху Поварской.
     У П. были полотеры. Один с черными сальными волосами, гнутый, в бордовой рубахе, другой рябой, буйнокурчавый. Заплясали, затрясли волосами, лица лоснятся, лбы потные. Спрашиваем:
     – Ну, что ж скажете, господа, хорошенького?
     – Да что скажешь. Все плохо.
     – А что ж, по-вашему, дальше будет?
     – А Бог знает, – сказал курчавый. – Мы народ темный. Что мы знаем? Я хучь читать умею, а он совсем слепой. Что будет? То и будет: напустили из тюрем преступников, вот они нами и управляют, а их надо не выпускать, а давно надо было из поганого ружья расстрелять. Царя ссадили, а при нем подобного не было. А теперь этих большевиков не сопрешь. Народ ослаб. Я вот курицы не могу зарезать, а на них бы очень просто налягнул. Ослаб народ. Их и всего-то сто тысяч наберется, а нас сколько миллионов и ничего не можем. Теперь бы казенку открыть, дали бы нам свободу, мы бы их с квартир всех по клокам растащили.
     – Там жиды все, – сказал черный.
     – И поляки вдобавок. Он и Ленин-то, говорят, не настоящий – энтого давно убили, настоящего-то.
     – А про мир с немцами что вы думаете?
     – Этого мира не будет. Это скоро прекратят. А поляки опять наши будут. Главное, хлеба нету. Он вчера купил себе пышечку за три рубля, а я так пустой суп и хлебал…
    
     24 февраля.
     На днях купил фунт табаку и, чтобы он не сох, повесил на веревочке между рамами, между фортками. Окно во двор. Нынче в шесть утра что-то бах в стекло. Вскочил и вижу: на полу у меня камень, стекла пробиты, табаку нет, а от окна кто-то убегает. Везде грабеж!
     Перистые облака, порою солнце, синие клоки луж…
     В доме напротив нас молебствие, принесли икону «Нечаянной Радости», поют священники. Очень странно кажется это теперь. И очень трогательно. Многие плакали.
     Опять долбят, что среди большевиков много монархистов и что вообще весь этот большевизм устроен для восстановления монархии. Опять чепуха, сочиненная, конечно, самими же большевиками.
     Савич и Алексеев будто бы сейчас в Пскове, «формируют правительство».
     Звонит на станцию «Власть Народа»: дайте 60-42. Соединяют. Но телефон, оказывается, занят – и «Власть Народа» неожиданно подслушивает чей-то разговор с Кремлем:
     – У меня пятнадцать офицеров и адъютант Каледина. Что делать?
     – Немедленно расстрелять.
     Про анархистов: необыкновенно будто бы веселые и любезные люди; большевистский «Совет» их весьма боится; глава – Бармаш, вполне сумасшедший кавказец.



[ 1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ] [ 8 ]

/ Полные произведения / Бунин И.А. / Окаянные дни


Смотрите также по произведению «Окаянные дни»:


Мы напишем отличное сочинение по Вашему заказу всего за 24 часа. Уникальное сочинение в единственном экземпляре.

100% гарантии от повторения!

www.litra.ru

Иван Бунин — Окаянные дни (сборник)

Признанный классик русской литературы и ее первый нобелевский лауреат (1933), прозаик, поэт, переводчик Иван Алексеевич Бунин раньше двух писателей-эмигрантов получил безусловной признание на Родине.

В книгу входят: дневник писателя «Окаянные дни», циклы рассказов «Под Серпом и Молотом» и «Неизвестные рассказы», неизвестные советскому читателю стихотворения и «Воспоминания» И.А. Бунина — портреты его современников. Впервые публикуется речь И. Бунина «Миссия русской эмиграции».

Книга содержит вступительную статью Олега Михайлова «Неизвестный Бунин».

Содержание:

Иван Алексеевич Бунин
Окаянные дни

Олег Михайлов. Неизвестный Бунин

[текст отсутствует]

Окаянные дни

Москва, 1918 г

1 января (старого стиля).

Кончился этот проклятый год. Но что дальше? Может, нечто еще более ужасное. Даже наверное так.

А кругом нечто поразительное: почти все почему-то необыкновенно веселы, — кого ни встретишь на улице, просто сияние от лица исходит:

— Да полно вам, батенька! Через две-три недели самому же совестно будет…

Бодро с веселой нежностью (от сожаления ко мне, глупому) тиснет руку и бежит дальше.

— Нынче опять такая же встреча, — Сперанский из «Русских Ведомостей». А после него встретил в Мерзляковском старуху. Остановилась, оперлась на костыль дрожащими руками и заплакала:

— Батюшка, возьми ты меня на воспитание! Куда ж нам теперь деваться? Пропала Россия, на тринадцать лет, говорят, пропала!

7 января.

Был на заседании «Книгоиздательства писателей», — огромная новость: «Учредительное Собрание» разогнали!

О Брюсове: все левеет, «почти уже форменный большевик». Не удивительно. В 1904 году превозносил самодержавие, требовал (совсем Тютчев!) немедленного взятия Константинополя. В 1905 появился с «Кинжалом» в «Борьбе» Горького. С начала войны с немцами стал ура — патриотом. Теперь большевик.

5 февраля.

С первого февраля приказали быть новому стилю. Так что по-ихнему нынче уже восемнадцатое.

Вчера был на собрании «Среды». Много было «молодых». Маяковский, державшийся, в общем, довольно пристойно, хотя все время с какой-то хамской независимостью, щеголявший стоеросовой прямотой суждений, был в мягкой рубахе без галстука и почему-то с поднятым воротником пиджака, как ходят плохо бритые личности, живущие в скверных номерах, по утрам в нужник.

Читали Эренбург, Вера Инбер. Саша Койранский сказал про них:

Завывает Эренбург,
Жадно ловит Инбер клич его, —
Ни Москва, ни Петербург
Не заменят им Бердичева.

6 февраля.

В газетах — о начавшемся наступлении немцев. Все говорят: «Ах, если бы!»

Ходили на Лубянку. Местами «митинги». Рыжий, в пальто с каракулевым круглым воротником, с рыжими кудрявыми бровями, с свежевыбритым лицом в пудре и с золотыми пломбами во рту, однообразно, точно читая, говорит о несправедливостях старого режима. Ему злобно возражает курносый господин с выпуклыми глазами. Женщины горячо и невпопад вмешиваются, перебивают спор (принципиальный, по выражению рыжего) частностями, торопливыми рассказами из своей личной жизни, долженствующими доказать, что творится черт знает что. Несколько солдат, видимо, ничего не понимают, но, как всегда, в чем-то (вернее, во всем) сомневаются, подозрительно покачивают головами.

Подошел мужик, старик с бледными вздутыми щеками и седой бородой клином, которую он, подойдя, любопытно всунул в толпу, воткнул между рукавов двух каких-то все время молчавших, только слушавших господ: стал внимательно слушать и себе, но тоже, видимо, ничего не понимая, ничему и никому не веря. Подошел высокий синеглазый рабочий и еще два солдата с подсолнухами в кулаках. Солдаты оба коротконоги, жуют и смотрят недоверчиво и мрачно. На лице рабочего играет злая и веселая улыбка, пренебрежение, стал возле толпы боком, делая вид, что он приостановился только на минуту, для забавы: мол, заранее знаю, что все говорят чепуху.

Дама поспешно жалуется, что она теперь без куска хлеба, имела раньше школу, а теперь всех учениц распустила, так как их нечем кормить:

— Кому же от большевиков стало лучше? Всем стало хуже и первым делом нам же, народу!

Перебивая ее, наивно вмешалась какая-то намазанная сучка, стала говорить, что вот-вот немцы придут и всем придется расплачиваться за то, что натворили.

— Раньше, чем немцы придут, мы вас всех перережем, — холодно сказал рабочий и пошел прочь.

Солдаты подтвердили: «Вот это верно!» — и тоже отошли.

О том же говорили и в другой толпе, где спорили другой рабочий и прапорщик. Прапорщик старался говорить как можно мягче, подбирая самые безобидные выражения, стараясь воздействовать логикой. Он почти заискивал, и все-таки рабочий кричал на него:

— Молчать побольше вашему брату надо, вот что! Нечего пропаганду по народу распускать!

К. говорит, что у них вчера опять был Р. Сидел четыре часа и все время бессмысленно читал чью-то валявшуюся на столе книжку о магнитных волнах, потом пил чай и съел весь хлеб, который им выдали. Он по натуре кроткий, тихий и уж совсем не нахальный, а теперь приходит и сидит без всякой совести, поедает весь хлеб с полным невниманием к хозяевам. Быстро падает человек!

Блок открыто присоединился к большевикам. Напечатал статью, которой восхищается Коган (П. С.). Я еще не читал, но предположительно рассказал ее содержание Эренбургу — и оказалось, очень верно. Песенка-то вообще не хитрая, а Блок человек глупый.

Из горьковской «Новой Жизни»:

«С сегодняшнего дня даже для самого наивного простеца становится ясно, что не только о каком-нибудь мужестве и революционном достоинстве, но даже о самой элементарной честности применительно к политике народных комиссаров говорить не приходится. Перед нами компания авантюристов, которые ради собственных интересов, ради промедления еще на несколько недель агонии своего гибнущего самодержавия, готовы на самое постыдное предательство интересов родины и революции, интересов российского пролетариата, именем которого они бесчинствуют на вакантном троне Романовых».

Из «Власти Народа»:

«Ввиду неоднократно наблюдающихся и каждую ночь повторяющихся случаев избиения арестованных при допросе в Совете Рабочих Депутатов, просим Совет Народных Комиссаров оградить от подобных хулиганских выходок и действий…» Это жалоба из Боровичей.

Из «Русского Слова»:

Тамбовские мужики, села Покровского, составили протокол:

«30-го января мы, общество, преследовали двух хищников, наших граждан Никиту Александровича Булкина и Адриана Александровича Кудинова. По соглашению нашего общества, они были преследованы и в тот же момент убиты».

Тут же выработано было этим «обществом» и своеобразное уложение о наказаниях за преступления:

— Если кто кого ударит, то потерпевший должен ударить обидчика десять раз.

— Если кто кого ударит с поранением или со сломом кости, то обидчика лишить жизни.

— Если кто совершит кражу, или кто примет краденое, то лишить жизни.

— Если кто совершит поджог и будет обнаружен, то лишить того жизни.

Вскоре были захвачены с поличным два вора. Их немедленно «судили» и приговорили к смертной казни. Сначала убили одного: разбили голову безменом, пропороли вилами бок и мертвого, раздев догола, выбросили на проезжую дорогу. Потом принялись за другого…

Подобное читаешь теперь каждый день.

На Петровке монахи колют лед. Прохожие торжествуют, злорадствуют:

— Ага! Выгнали! Теперь, брат, заставят! Во дворе одного дома на Поварской солдат в кожаной куртке рубит дрова. Прохожий мужик долго стоял и смотрел, потом покачал головой и горестно сказал:

— Ах, так твою так! Ах, дезелтир, так твою так! Пропала Рассея!

7 февраля.

Во «Власти Народа» передовая: «Настал грозный час — гибнет Россия и Революция. Все на защиту революции, так еще недавно лучезарно сиявшей миру!» — Когда она сияла, глаза ваши бесстыжие?

В «Русском Слове»: «Убит бывший начальник штаба генерал Янушкевич. Он был арестован в Чернигове и, по распоряжению местного революционного трибунала, препровождался в Петроград в Петропавловскую крепость. В пути генерала сопровождали два красногвардейца. Один из них ночью четырьмя выстрелами убил его, когда поезд подходил к станции Оребеж».

Еще по-зимнему блестящий снег, но небо синеет ярко, по-весеннему, сквозь облачные сияющие пары.

На Страстной наклеивают афишу о бенефисе Яворской. Толстая розово-рыжая баба, злая и нахальная, сказала:

— Ишь, расклеивают! А кто будет стены мыть? А буржуи будут ходить по театрам! Им запретить надо ходить по театрам. Мы вот не ходим. Все немцами пугают, — придут, придут, а вот что-й-то не приходят!

По Тверской идет дама в пенсне, в солдатской бараньей шапке, в рыжей плюшевой жакетке, в изорванной юбке и в совершенно ужасных калошах.

Много дам, курсисток и офицеров стоят на углах улиц, продают что-то.

profilib.org

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *