О книге «Воспоминания о войне» Николая Никулина, часть 1: radio_rhodesia — LiveJournal

В комментариях к посту с вопросом о необходимости оценки и обзора книги «Воспоминания о войне» Николая Никулина большинство высказалось за написание полновесного материала по поводу этой книги. Что ж, оно и к лучшему. Постараюсь разобраться с этой книгой так, чтоб больше по ней вопросов не возникало. Раз и навсегда (что, конечно же, невозможно, ибо всегда найдётся несогласный).
Начнём с пары слов о мемуаристике как таковой. Мемуары — это повествование о реальных событиях прошлого, участником или очевидцем которых был сам автор. Особенностью мемуаров как исторического источника является их субъективизм. Само происхождение источника накладывает отпечаток необъективности, из этого следует, что точка зрения мемуариста не обязательно будет правильной. Слепое полагание только на мемуары как единственный источник при изучении и оценке того или иного события ставит крест на возможности наиболее полно ознакомиться с описываемым событием. Таким образом, граждане, почитающие «Воспоминания о войне» Николая Никулина как единственно верный источник событий блокады Ленинграда, содержащий исключительно ПравдуЪ(тм), проявляют крайнюю несознательность и проваливаются в бездну незнания и невежества.
Теперь об авторе. Николай Николаевич Никулин родился 17 апреля 1923 года в селе Погорелка Ярославской области (то есть он не коренной ленинградец в энном поколении. Это малозначительная деталь, но она важна). С 1927 года семья Никулиных перебралась в город на Неве. Николай Николаевич учился в школе на Мойке, на начало Великой Отечественной войны он окончил десять классов. С началом войны записался добровольцем в ленинградское ополчение, однако как человек с образованием был отправлен в радиошколу. После её окончания и получения звания младшего сержанта в ноябре 1941 направлен на Волховский фронт радиотелефонистом в дивизион 883-го корпусного артиллерийского полка. В его составе участвовал в тяжелейших боях под Киришами и в Погостье. После ранения летом 1943 года попал в пехоту. В составе 1-го батальона 1067-го стрелкового полка 311-й стрелковой дивизии участвовал в неудачной Мгинской наступательной операции. Затем были наступление на Псков, Тарту, Лиепая, Варшава, Данциг и, наконец, Берлин. Войну Никулин окончил в звании гвардии сержанта, был награждён орденом Красной Звезды. Демобилизовался в 1945 году. В 1950 году с отличием окончил исторический факультет Ленинградского государственного университета, работал в Эрмитаже, при котором в 1957 году окончил аспирантуру и защитил диссертацию на соискание учёной степени кандидата искусствоведения. Профессионально занимался голландским Ренессансом, творчеством Иеронима Босха, малыми голландцами. Воспоминания о войне Никулин написал в 1975 году. Скончался Николай Николаевич Никулин 19 марта 2009 года.

Ну а теперь перейдём к самому тексту мемуаров гвардии сержанта Никулина. Признаюсь, я осилил только сотню с небольшим страниц, дальше мне стало невыносимо тошно читать вот это всё. Препарированию подверглась книга, изданная издательством АСТ в 2016 году, ISBN 978-5-17-096372-0. Начнём по порядку.
Во-первых, заслуживает внимания стиль изложения. С первых же страниц вместе с мыслями автора в разум вползает и его отношение ко всему, что окружает его. И это отношение к жизни я в людях не терплю, поскольку к окружающей его, десятиклассника, атмосфере горячего лета 1941-го Никулин относится с какой-то лёгкой, замаскированной, но всё же надменностью, презрительностью: «город украсился бездарно выполненными плакатами на военные темы», «мобилизованные спешили последний раз напиться и отпраздновать отъезд…»
Ленинградский интеллигент, хоть и ярославского разлива, не может не выказать своё «фи» ко всему его окружающему. И эта надменность явно имеет под собой как раз желание истребить любое напоминание о своём босоногом ярославском детстве. Он ж в Ленинграде живёт! Колыбель революции, культура, окно в Европу! Вот и выдавливал из себя деревню Николай Никулин по капле, да не заметил, как выдавил лишнего. Взгляд свысока на окружающих ещё аукнется ему на фронте.
Во-вторых, Николай Никулин действительно получил на войне тяжёлую психологическую травму. Это никто не оспаривает. Серьёзно, побывать под Погостьем и вернуться оттуда совершенно нормальным человеком дано не каждому. Тонкая творческая натура Никулина не вынесла испытаний войной, о чём он честно признаётся в предисловии. Человека, привыкшего к прекрасному, судьба швырнула в кровавое месиво и фронтовые впечатления преследовали Николая Никулина всю его жизнь. Вьетнамские флэшбэки по сравнению с «синдромом Погостья» — ничто. Но при этом Никулин, видимо, был свято уверен, что плохо было всем солдатам и страдают от войны все ветераны. Поэтому в книге и появляются постоянно фронтовики, оставшиеся «калеками, безногими, безрукими» или превратившиеся «в неврастеников, алкоголиков…». Распространять на всех конкретно свою сломанную жизнь неправильно и некорректно.
В-третьих, при прочтении книги у меня неоднократно вставал вопрос: а Никулин ли вообще её автор? В тексте полно ляпов и нестыковок, которые вызывают сомнение в подлинности, достоверности описываемых событий. Постоянно случаются временные ляпы — то автор утверждает, что написал текст в 1975 году, то вдруг «даже сейчас, в шестидесятые». Риторика отдельных моментов тоже вызывает сомнения в правильности указанной автором даты написания дневника. Например, вопрос русской интеллигенции «кто хуже — Сталин или Гитлер?» стал озвучиваться только в 1990-е годы. Байки о великолепно оснащённом и глубоко профессиональном Вермахте тиражировал небезызвестный предатель Виктор Суворов. Ну а беспощадный разгул антисоветчины заставляет задуматься — а это точно в 1975-м Никулин писал??? Обо всех антисоветских штампах будет сказано ниже, однако появление их в тексте внезапно и без особой причины наводит на мысль, что их вставил туда уже не Никулин, а кто-то другой. Быть может, Никулин не писал свои мемуары, а просто их наговаривал кому-то? А этот кто-то дополнял «художественным вставками» тяжёлые воспоминания Николая Никулина? В пользу версии о другом авторе говорят и приведённые отрывки из записей, которые Никулин вёл ПРЯМО НА ФРОНТЕ (страница 95). Эти короткие отрывистые записки написаны совершенно в другом стиле, нежели воспоминания. Даже принимая во внимания обстановку, в которых Никулин вёл свой дневник, можно утверждать, что в тексте Никулина-искусствоведа 1975 года много нетипичных для Никулина-солдата моментов.
И в-четвёртых: по сей день ни оригинала военных записок Николая Никулина, ни оригинала рукописи 1975 года никто не видел и в руках не держал. То есть источник происхождения информации, которую открыто продают в книжных магазинах, неясен. Невольно вспоминается история с фейковым блокадным дневником партработника Николая Рибковского, голимую ложь из которого некоторые одарённые личности до сих пор усердием распространяют по интернету. Таким образом, помимо массы вопросов к содержанию воспоминаний Никулина, возникает вопрос и в реальном существовании рукописи. Конечно, может быть, где-то тот дневник 1975 года и лежит, но никто из исследователей его в глаза не видел.

Перейду, наконец, к содержанию. Из первых же страниц мемуаров видно, что летом 1941-го Николая Никулина вообще не интересует война. Он минимум три раза, описывая июнь-июль 1941 года, отмечает, что «война где-то шла», «что-то происходило, но никто толком ничего не знал». Видимо, недосуг ему было послушать сводку Совинформбюро по радио, которое чёрной тарелкой висело на стене кухни. Приметы военного времени в Ленинграде ему кажутся странными и бессмысленными: «какие-то не очень молодые люди в широченных лыжных штанах… кололи чучела штыком», «девушки в нелепых галифе и плохо сшитых гимнастёрках» (где он вообще летом 1941-го умудрился найти девушек в галифе? Женщины-военнослужащие носили юбки).
Сцена с отправкой морской пехоты в некий десант стала хрестоматийной. Описывается погрузка на «прогулочный катер» морпехов (которых Никулин упорно называет солдатами. Морская пехота же выглядела как стопроцентные моряки. Перепутать моряка и пехотинца — это всё равно что перепутать негра и белого. Особенно странно это для жителя Ленинграда, где моряков всегда много). Во время погрузки к одному из бойцов подбежала женщина и с плачем вцепилась в него, не желая отпускать. Когда же, наконец, катер ушёл, женщина осталась на причале и «выла, ударяясь головою о гранитный парапет набережной». Далее следует сногсшибательная развязка: «я узнал много позже: ни солдаты, ни катера, на которых их отправляли в десант, больше не вернулись»
Во-первых, в данном отрывке в первый раз появляется излюбленный никулинский источник информации — слухи и байки. «Я узнал», «как мне рассказывали», «по слухам», «говорят» — эти маркеры непроверенной информации в дальнейшем будут появляться на страницах мемуаров Николая Никулина постоянно, по несколько раз на развороте. Плохо то, что это будут самые дикие, самые фантастические и самые омерзительные слухи, которые Никулин принимает за правду.
Во-вторых, с чего Никулин взял, что грузившиеся в катер морпехи отправлялись в десант? В 1941 году Балтийский флот провёл всего ТРИ десантных операции: Петергофский десант, Стрельнинский десант и десант на завод «ПишМаш». Все эти операции проводились очень ограниченными силами и все окончились поражениями. Вот только проводились они с 3 по 8 октября, но никак не летом! Отправку десантов на Стрельну, Петергоф и «ПишМаш» Николай Никулин видеть никак не мог, поскольку находился на фронте, а не в Ленинграде! Таким образом, Никулин наложил слухи о гибели десантов на собственные воспоминания об увиденной отправке (скорее всего, в Кронштадт) морских пехотинцев. Разница же между двумя событиями — месяца три-четыре…
Таких ляпов с фантастическими событиями и построением логических цепочек на сведениях агентства ОБС — полкниги: и добровольцев из ополчения запирают в трюме баржи — «чтоб не разбежались, голубчики!» (баржу, по всем законам жанра, топит немецкая авиация, все ополченцы гибнут в запертом трюме). И целая землянка раненых, которые стоя замёрзли насмерть. И замёрзшая за одну ночь насмерть в снегах Северного фронта дивизия РККА…

Весьма показательны и заметки о ходе службы, которые автор называет «атмосферой казармы». Показательны они тем, что даже в 1975-м году Николай Никулин так и не понял, что такое армия и с чем её едят. Его, интеллигентного мальчика, оторвали от маминой юбки, выдернули с уютной кухоньки и отправили служить с каким-то пролетарским быдлом. Фу!
Совершенно естественно, что армия в первую очередь должна выбить всю дурь и гражданку из головы вчерашнего шпака. Именно поэтому существуют КМБ, наряды вне очереди, приказы типа «круглое нести, квадратное катить» и «копать окоп для стрельбы с лошади стоя». С годами военнослужащий начинает понимать необходимость таких, на первый взгляд, идиотских действий. Николай Никулин этого понимать не хотел. Он ж интеллигент! Именно поэтому вся офицеры — тупые идиоты из села, вечно пьяные и жестокие: «Ага, вы знаете два языка! Хорошо — пойдёте чистить уборную!» Сержанты не лучше: «Когда я путал при повороте в строю правую и левую стороны (sic!!!), сержант поучал меня: — Здесь тебе не университет, здесь головой думать надо!»
Пассаж о комиссаре вообще достоин полного воспроизведения: «А старший политрук какой был весельчак! На политбеседе он сообщил:
– Украина уже захвачена руками фашистских лап!
А потом, после отбоя, гонял всю роту по плацу. Солдаты громко топали одной ногой и едва слышно ступали другой – это была стихийная демонстрация общей неприязни к человеку, который никому из нас не нравился. Коса нашла на камень – политрук обещал гонять нас до утра. Только вмешательство начальника училища исправило положение.
– Прекратить! – заявил он. – Завтра напряженный учебный день.
Этот политрук потом, когда началась блокада и мы стали пухнуть от голода, повадился ходить в кухню и нажирался там из солдатского котла… Каким-то образом ему удалось выйти живым из войны. В 1947 году, отправившись по делам в Москву, я увидел в поезде знакомую бандитскую рожу со шрамом на щеке. Это был наш доблестный политрук, теперь проводник вагона, угодливо разносивший стаканы и лихо бравший на чай. Он, конечно, меня не узнал, и я с удовольствием вложил полтинник в его потную честную руку.»

Великолепно, не находите? И так Николай Никулин пишет обо всех своих сослуживцах, командирах и окружающих людях. Они все — грязь, отбросы, которые недостойны общества ленинградского интеллигента! Николай Николаевич с упоением тиражирует все самые омерзительные армейские слухи — капитан-артиллерист Седаш у него не вышел в генералы, так как «по слухам, был замешан в афере с продовольствием» (то, что с 1941 до 1945 выслужиться из капитанов в генералы затруднительно, автор не додумался). И какой-то старшина-снабженец «спьяну» заехал ночью на нейтралку и был убит немцами. И «якобы» на захваченной станции Погостье «оказался запас спирта», красноармейцы напились и «были вырезаны подоспевшими немцами… История типичная!«. И его полковник «просто бездарен, ленив, пьян. Часто ему не хочется покидать теплое укрытие и лезть под пули».
Вся армия у Никулина тупо бухает: «перепив, старшина Затанайченко пошел во весь рост на немцев: «Уу, гады!..» Мы похоронили его рядом с лейтенантом Пахомовым – тихим и добрым человеком, который умер, выпив с тоски два котелка водки».
А вот этот момент явно в своём «шедевре» «Утомлённые солнцем-2» воплотил Никита Сергеевич Михалков: «Я заглянул в щель сквозь приоткрытую обмерзшую плащ-палатку, заменявшую дверь, и увидел при свете коптилки пьяного генерала, распаренного, в расстегнутой гимнастерке. На столе стояла бутыль с водкой, лежала всякая снедь: сало, колбасы, консервы, хлеб. Рядом высились кучки пряников, баранок, банки с медом – подарки из Татарии «доблестным и героическим советским воинам, сражающимся на фронте», полученные накануне. У стола сидела полуголая и тоже пьяная баба.
– Убирайся к *** матери и закрой дверь!!! – орал генерал нашему майору.
А 311-я тем временем гибла и гибла у железнодорожного полотна станции Погостье. Кто был этот генерал, я не знаю. За провал боев генералов тогда часто снимали, но вскоре назначали в другую дивизию, иногда с повышением. А дивизии гибли и гибли…»

Разбирать эту мерзость у меня нет ни сил, ни желания. Да и какой смысл разжёвывать абсолютно лишённую здравого смысла жвачку из слухов и лжи?

Никакой солдатской находчивости в Никулине нет.
То он спит в училище без матраса, на одной сетке кровати, «которая отпечатывается за ночь на физиономии». Раскатать выданную казённую шинель или пойти к завхозу и потребовать выдать недостающий матрас он не додумался. То он выклянчивает на фронте новые обмотки — дескать, походил б и в старых, но «вот полковник велит…»
Инстинкта самосохранения от «залётов по службе» Никулин тоже не воспитал: в 1943 году он в шутку во время приветствия нового командира вместо стандартного «Здра! Жла! Тарьщ! Старш! Льнант!» проорал «Гав! Гав! Гав! Гав! Гав!». А потом искренне удивился, за что получил два наряда вне очереди. А как ещё мог старший лейтенант вправить мозги идиоту без рукоприкладства?

Никулин никого из однополчан не называет по именам, они все у него «некто» — «некто Неелов», «кажется, Мандель». По имени и фамилии в мемуарах упоминается только один персонаж — «Юрка Воронов, сын известного ленинградского актёра». Либо из-за того, что тоже интеллигент, либо из-за того, что Никулин застукал Воронова за пожиранием приготовленной дома курицы в ночное время. Возможно, впоследствии Никулин припомнил ночной «отрыв от коллектива» и сменял «три леденца на полсухаря», наградив контрагента эпитетом «скупой».

Однополчане платили Николая Никулину той же монетой: «кругом все чужие, каждый печётся о себе. Сочувствия не может быть. Кругом мат, чёрствость и жестокость.»

Кстати, пока я разбирал первые главы сего мемуара, то обратил внимания на некоторые моменты, которые… хммм… касаются предпочтений Никулина. То он видит «труп с пробитой грудью», который при жизни был «божественно красивым юношей», то с ним служит «симпатичный сержант Фомин», то появляется «милый Кеша Потапов из Якутска». Наталкивают, знаете ли, такие пассажи на определённые мысли, особенно на фоне всего повествования Николая Никулина. Особенно в свете его отношения к женщинам на войне!

Топ-25

radio-rhodesia.livejournal.com

«Воспоминания о Войне» Николая Никулина

Сегодня мы хотим познакомить вас с самыми интересными выдержками из мемуаров Николая Николаевича Никулина — ведущего научного сотрудника и члена Учёного совета Эрмитажа, попавшего прямо со школьной скамьи на самые кровавые участки Ленинградского и Волховского фронтов и дошедшего вплоть до Берлина.

Мемуары были закончены в 1975 году, но были изданы лишь в 2007 году, вызвав широкий общественный резонанс. Вы не найдете ниже ни бодрых «ура-патриотических» описаний боев, ни легкого чтива. Рукописи выдержаны в духе жесткой «окопной» правды.


«Мои записки не предназначались для публикации. Это лишь попытка освободиться от прошлого: подобно тому, как в западных странах люди идут к психоаналитику, выкладывают ему свои беспокойства, свои заботы, свои тайны в надежде исцелиться и обрести покой, я обратился к бумаге, чтобы выскрести из закоулков памяти глубоко засевшую там мерзость, муть и свинство, чтобы освободиться от угнетавших меня воспоминаний. Попытка наверняка безуспешная, безнадежная. Эти записки глубоко личные, написанные для себя, а не для постороннего глаза, и от этого крайне субъективные. Они не могут быть объективными потому, что война была пережита мною почти в детском возрасте, при полном отсутствии жизненного опыта, знания людей, при полном отсутствии защитных реакций или иммунитета от ударов судьбы…


НАЧАЛО

В начале войны немецкие армии вошли на нашу территорию, как раскаленный нож в масло. Чтобы затормозить их движение не нашлось другого средства, как залить кровью лезвие этого ножа. Постепенно он начал ржаветь и тупеть и двигался все медленней. А кровь лилась и лилась. Так сгорело ленинградское ополчение. Двести тысяч лучших, цвет города. Но вот нож остановился. Был он, однако, еще прочен, назад его подвинуть почти не удавалось. И весь 1942 год лилась и лилась кровь, все же помаленьку подтачивая это страшное лезвие. Так ковалась наша будущая победа.

И встает сотня Иванов, и бредет по глубокому снегу


Кадровая армия погибла на границе. У новых формирований оружия было в обрез, боеприпасов и того меньше. Опытных командиров — наперечет. Шли в бой необученные новобранцы…

— Атаковать! — звонит Хозяин из Кремля.

— Атаковать! — телефонирует генерал из теплого кабинета.

— Атаковать! — приказывает полковник из прочной землянки.

И встает сотня Иванов, и бредет по глубокому снегу под перекрестные трассы немецких пулеметов. А немцы в теплых дзотах, сытые и пьяные, наглые, все предусмотрели, все рассчитали, все пристреляли и бьют, бьют, как в тире. Однако и вражеским солдатам было не так легко. Недавно один немецкий ветеран рассказал мне о том, что среди пулеметчиков их полка были случаи помешательства: не так просто убивать людей ряд за рядом — а они все идут и идут, и нет им конца.


Полковник знает, что атака бесполезна, что будут лишь новые трупы. Уже в некоторых дивизиях остались лишь штабы и три-четыре десятка людей. Были случаи, когда дивизия, начиная сражение, имела 6−7 тысяч штыков, а в конце операции ее потери составляли 10−12 тысяч — за счет постоянных пополнений! А людей все время не хватало! Оперативная карта Погостья усыпана номерами частей, а солдат в них нет. Но полковник выполняет приказ и гонит людей в атаку. Если у него болит душа и есть совесть, он сам участвует в бою и гибнет. Происходит своеобразный естественный отбор. Слабонервные и чувствительные не выживают. Остаются жестокие, сильные личности, способные воевать в сложившихся условиях. Им известен один только способ войны — давить массой тел. Кто-нибудь да убьет немца. И медленно, но верно кадровые немецкие дивизии тают.

Хорошо, если полковник попытается продумать и подготовить атаку, проверить, сделано ли все возможное. А часто он просто бездарен, ленив, пьян. Часто ему не хочется покидать теплое укрытие и лезть под пули… Часто артиллерийский офицер выявил цели недостаточно, и, чтобы не рисковать, стреляет издали по площадям, хорошо, если не по своим, хотя и такое случалось нередко… Бывает, что снабженец запил и веселится с бабами в ближайшей деревне, а снаряды и еда не подвезены… Или майор сбился с пути и по компасу вывел свой батальон совсем не туда, куда надо… Путаница, неразбериха, недоделки, очковтирательство, невыполнение долга, так свойственные нам в мирной жизни, на войне проявляются ярче, чем где-либо. И за все одна плата — кровь. Иваны идут в атаку и гибнут, а сидящий в укрытии все гонит и гонит их. Удивительно различаются психология человека, идущего на штурм, и того, кто наблюдает за атакой — когда самому не надо умирать, все кажется просто: вперед и вперед!


Немцы знали всё о передвижениях наших войск, об их составе и численности. У них была отличная авиаразведка, радиоперехват и многое другое.

И все-таки Погостье взяли. Сперва станцию, потом деревню, вернее места, где все это когда-то было. Пришла дивизия вятских мужичков, низкорослых, кривоногих, жилистых, скуластых. «Эх, мать твою! Была не была!» — полезли они на немецкие дзоты, выкурили фрицев, все повзрывали и продвинулись метров на пятьсот. Как раз это и было нужно. По их телам в прорыв бросили стрелковый корпус, и пошло, и пошло дело. В конце февраля запустили в прорыв наш дивизион — шесть больших, неуклюжих пушек, которые везли трактора. Больше — побоялись, так как в случае окружения вытащить эту тяжелую технику невозможно.

Железнодорожная насыпь все еще подвергалась обстрелу — правда, не из пулеметов, а издали, артиллерией. Переезд надо было преодолевать торопливо, бегом. И все же только сейчас мы полностью оценили жатву, которую собрала здесь смерть. Раньше все представлялось в «лягушачьей перспективе» — проползая мимо, не отрываешь носа от земли и видишь только ближайшего мертвеца. Теперь же, встав на ноги, как подобает царю природы, мы ужаснулись содеянному на этом клочке болотистой земли злодейству! Много я видел убитых до этого и потом, но зрелище Погостья зимой 1942 года было единственным в своем роде! Надо было бы заснять его для истории, повесить панорамные снимки в кабинетах всех великих мира сего — в назидание. Но, конечно, никто этого не сделал. Обо всем стыдливо умолчали, будто ничего и не было.

Трупами был забит не только переезд, они валялись повсюду. Тут были и груды тел, и отдельные душераздирающие сцены. Моряк из морской пехоты был сражен в момент броска гранаты и замерз, как памятник, возвышаясь со вскинутой рукой над заснеженным полем боя. Медные пуговицы на черном бушлате сверкали в лучах солнца. Пехотинец, уже раненый, стал перевязывать себе ногу и застыл навсегда, сраженный новой пулей. Бинт в его руках всю зиму трепетал на ветру.

В лесочке мы обнаружили тела двух групп разведчиков. Очевидно, во время поиска немцы и наши столкнулись неожиданно и схватились врукопашную. Несколько тел так и лежали, сцепившись. Один держал другого за горло, в то время как противник проткнул его спину кинжалом. Другая пара сплелась руками и ногами. Наш солдат мертвой хваткой, зубами ухватил палец немца, да так и замерз навсегда. Некоторые были разорваны гранатами или застрелены в упор из пистолетов.

Когда самому не надо умирать, все кажется просто: вперед и вперед!


Штабеля трупов у железной дороги выглядели пока как заснеженные холмы, и были видны лишь тела, лежащие сверху. Позже, весной, когда снег стаял, открылось все, что было внизу. У самой земли лежали убитые в летнем обмундировании — в гимнастерках и ботинках. Это были жертвы осенних боев 1941 года. На них рядами громоздились морские пехотинцы в бушлатах и широких черных брюках («клешах»). Выше — сибиряки в полушубках и валенках, шедшие в атаку в январе-феврале 1942. Еще выше — политбойцы в ватниках и тряпичных шапках (такие шапки давали в блокадном Ленинграде). На них — тела в шинелях, маскхалатах, с касками на головах и без них. Здесь смешались трупы солдат многих дивизий, атаковавших железнодорожное полотно в первые месяцы 1942 года. Страшная диаграмма наших «успехов»! Но все это обнажилось лишь весной, а сейчас разглядывать поле боя было некогда. Мы спешили дальше…


Я начал войну рядовым, потом получил треугольник в петлицу, потом три лычки на погоны и даже, позже, одну широкую. Передо мною открывались блестящие перспективы! Так можно было дослужиться до маршала. Однако в нашей жизни все решает слепой случай. В военной жизни в особенности, и стать маршалом мне было не суждено.

Однажды в морозный зимний день 1943 года наш полковник вызвал меня и сказал: «Намечается передислокация войск. Мы должны переехать на сорок километров южнее. Войск там будет немало, землянки копать в мерзлом грунте, сам знаешь — мучение. Поэтому возьми двух солдат, продукты на неделю и отправляйся, чтобы занять заблаговременно хорошую землянку для штаба. Если через неделю мы не приедем, возвращайся назад». Место нового расположения было указано мне на карте.

Я точно выполнил приказ. Среди множества пустых убежищ и укрытий выбрал отличную, сухую, укрепленную несколькими рядами бревен землянку. Мы оборудовали в ней печь и стали ждать. Неделя подходила к концу. Понаехало множество войск, и землянки стали на вес золота.

Иваны идут в атаку и гибнут, а сидящий в укрытии всё гонит и гонит их

Нас пробовали выжить грубой силой и сладкими уговорами, нам грозили и насылали на нас офицеров в различных званиях. Мы твердо отстаивали свои позиции. Наконец один интендант, замерзавший под елкой, предложил за землянку два круга копченой колбасы, литр водки и буханку хлеба. Соблазнительно! Но долг — превыше всего, и приказ должен быть выполнен. Мы не поддались искушению. Все же я сказал интенданту: «Сегодня кончается неделя, и если завтра наши не приедут — землянка ваша». Наши не приехали, и назавтра к вечеру мы сидели у костра, пили водку, закусывали колбасой, готовясь отправиться восвояси.

И вдруг, уже в сумерках, на дороге показалась легковушка с полковником и офицерами нашего штаба.

— Где землянка?!!

— …

— ЧтоооООО! Пьяные?!! Мать вашу!!! Приказ не выполнен!!!

Вот и докажи, что ты не верблюд!

Полковник был в бешенстве. Ему пришлось мерзнуть ночь в палатке. А обо мне на другой день был издан приказ: «За невыполнение приказания разжаловать в рядовые и отправить на передовую». Последнее, правда, было лишнее, так как я все время находился на передовой. Но моя военная карьера на этом закончилась. Правда, отойдя от гнева, полковник вновь присвоил мне звание сержанта, но это было уже не то. Много раз, спустя месяцы, при встрече, полковник хохотал и говорил мне: «Ну как, пропил землянку?»


Германия 1945 год.

Первые дни Эрика удивлялась, что я не предпринимаю никаких амурных атак, я видел это, потом она уже не ждала ничего подобного и прониклась ко мне безграничным доверием. Со временем мог бы получиться хороший роман, развиться большое чувство, но времени не было.

— Завтра уезжаем! — заявил Мишка Смирнов.

— Завтра уезжаем, — поведал я Эрике, пораженный этой новостью. Она минуту молчала, потом бросилась ко мне на шею со слезами и говорила, говорила. Я понял примерно следующее:

— Не хочу терять тебя! Пусть все свершится! Пусть хоть один день будет нашим! И далее о том же.

Я стоял как мраморный и даже не смог поцеловать ее. Эрика стала для меня олицетворением всех немецких женщин, которых обижали, над которыми издевались мы, русские. Я хотел, я должен был вести себя с ней кристально чисто, я хотел реабилитировать нас, русских, в ее глазах… Я стоял, оцепенев, и молчал. Она поняла это по-своему:

— У тебя есть невеста, это для меня свято! — опустила глаза и ушла.

На другой день мы грузили барахло на машины, кое-кто провожал нас. Отец Эрики держал ее за руку, а она горько плакала…


Прошло время. На обратном пути я умолил мотоциклиста заехать в Цопот, обещал ему за это пол-литра спирта. Кто ж тут устоит? Почти на окраине Цопота из кустов длинной очередью по нам ударил пулемет, но мимо. Немец был то ли пьян, то ли неопытен, но умудрился промазать, хотя мы были близко, как на ладони. Я всадил в кусты весь диск из автомата, и пулемет заткнулся. Мы проскочили. Мокрые от холодного пота, лязгая зубами, под непрерывный мат возницы, проклинавшего меня, всех моих предков и потомков за то, что я вовлек его в дурацкую авантюру, мы въехали в город.


Вот знакомая улица, вот наш дом, вот аптека. Я узнаю окрестные места, я узнаю знакомые предметы… Стучу в дверь. Она не сразу отворяется. На пороге стоит маленького роста человечек в пиджачке, с плечами, подбитыми ватой. Противная мордочка, как у хорька, но выбрит и при галстуке. Приподнимает тирольскую шляпочку с пером, скалится в улыбке, кланяется.

— Што пан офицер хочет?

— Здесь жил аптекарь?..

— Пану нужен отрез на костюм?

— Здесь жил аптекарь и его дочь…

— Пан хочет женщину?

— Аптекарь…

— Пану нужен элеудрон?

— Ты, пан, ЛАЙДАК!!! — ору я.

Дверь захлопывается. Что делать? Тут уже новые хозяева. Старых, вероятно, выгнали. Где их искать? И тут я замечаю во дворе старого немца, инвалида Первой мировой войны. Бедняга жил поблизости, и раньше я иногда подкармливал его. Бросаюсь к нему:

— Битте, битте, господин, я умоляю — где аптекарь, где дочь?

— Нейн нейн, ниц нема, не знаю, — смотрит тусклыми глазами — как на стену, хотя вроде бы и узнал меня. Напуган, руки дрожат, а на лице лиловые тени и отеки. Такое я видывал в блокадном Ленинграде у дистрофиков! Есть ему нечего! Новые польские власти не дают немцам даже блокадных ста грамм!

Между тем мотоциклист дудит и громко матерится, призывая меня:

— Скорей, а то уеду один!

В отчаянии я сую старику мешок с провиантом и хочу уйти. И тут старик оживает, выпрямляется, человеческое достоинство проблескивает в его глазах. И он выплевывает мне в лицо:

— Их было шестеро, ваших танкистов. Потом она выбила окно и разбилась о мостовую!

И ушел. Не помню, как я сел в коляску мотоцикла, как ехал. Очнулся в руках у Мишки, который тормошил меня.

— Что с тобой?

Что я мог сказать ему? Разве понял бы он, что наступило мое крушение, мое решительное, бесповоротное поражение во Второй мировой войне? А может быть, понял бы? Ведь русские мужики чуткие, деликатные и понятливые, особенно когда трезвые…»

Надеемся, что у вас возникло желание прочитать мемуары полностью. Сам же Николай Николаевич Никулин скончался на 85-м году жизни в Санкт-Петербурге. Вечная память.

распечатать Обсудить статью

diletant.media

Погостье. «Воспоминания о войне» | Никулин Николай Николаевич

 

На юго-восток от Мги, среди лесов и болот затерялся маленький полустанок Погостье. Несколько домиков на берегу черной от торфа речки, кустарники, заросли берез, ольхи и бесконечные болота. Пассажиры идущих мимо поездов даже и не думают поглядеть в окно, проезжая через это забытое Богом место. Не знали о нем до войны, не знают и сейчас. А между тем здесь происходила одна из кровопролитнейших битв Ленинградского фронта. В военном дневнике начальника штаба сухопутных войск Германии это место постоянно упоминается в период с декабря 1941 по май 1942 года, да и позже, до января 1944. Упоминается как горячая точка, где сложилась опасная военная ситуация. Дело в том, что полустанок Погостье был исходным пунктом при попытке снять блокаду Ленинграда. Здесь начиналась так называемая Любаньская операция. Наши войска (54-я армия) должны были прорвать фронт, продвинуться до станции Любань на железной дороге Ленинград — Москва и соединиться там со 2-й ударной армией, наступавшей от Мясного Бора на Волхове. Таким образом, немецкая группировка под Ленинградом расчленялась и уничтожалась с последующим снятием блокады. Известно, что из этого замысла получилось. 2-я ударная армия попала в окружение и была сама частично уничтожена, частично пленена вместе с ее командующим, генералом Власовым, а 54-я, после трехмесячных жесточайших боев, залив кровью Погостье и его окрестности, прорвалась километров на двадцать вперед. Ее полки немного не дошли до Любани, но в очередной раз потеряв почти весь свой состав, надолго застряли в диких лесах и болотах.

Теперь эта операция, как «не имевшая успеха», забыта. И даже генерал Федюнинский, командовавший в то время 54-й армией, стыдливо умалчивает о ней в своих мемуарах, упомянув, правда, что это было «самое трудное, самое тяжелое время» в его военной карьере.

Мы приехали под Погостье в начале января 1942 года, ранним утром. Снежный покров расстилался на болотах. Чахлые деревья поднимались из сугробов. У дороги тут и там виднелись свежие могилы — холмики с деревянным столбиком у изголовья. В серых сумерках клубился морозный туман. Температура была около тридцати градусов ниже нуля. Недалеко грохотало и ухало, мимо нас пролетали шальные пули. Кругом виднелось множество машин, каких-то ящиков и разное снаряжение, кое-как замаскированное ветвями. Разрозненные группы солдат и отдельные согбенные фигуры медленно ползли в разных направлениях.

Раненый рассказал нам, что очередная наша атака на Погостье захлебнулась и что огневые точки немцев, врытые в железнодорожную насыпь, сметают все живое шквальным пулеметным огнем. Подступы к станции интенсивно обстреливает артиллерия и минометы. Головы поднять невозможно. Он же сообщил нам, что станцию Погостье наши, якобы, взяли с ходу, в конце декабря, когда впервые приблизились к этим местам. Но в станционных зданиях оказался запас спирта, и перепившиеся герои были вырезаны подоспевшими немцами. С тех пор все попытки прорваться оканчиваются крахом. История типичная! Сколько раз потом приходилось ее слышать в разное время и на различных участках фронта!

Между тем наши пушки заняли позиции, открыли огонь. Мы же стали устраиваться в лесу. Мерзлую землю удалось раздолбить лишь на глубину сорока-пятидесяти сантиметров. Ниже была вода, поэтому наши убежища получились неглубокими. В них можно было вползти через специальный лаз, закрываемый плащ-палаткой, и находиться там только лежа. Но зато в глубине топилась печурка, сделанная из старого ведра, и была банная, мокрая теплота. От огня снег превращался в воду, вода в пар. Дня через три все высохло и стало совсем уютно, во всяком случае, спали мы в тепле, а это было великое счастье! Иногда для освещения землянки жгли телефонный кабель. Он горел смрадным смоляным пламенем, распространяя зловоние и копоть, оседавшую на лицах. По утрам, выползая из нор, солдаты выхаркивали и высмаркивали на белый снег черные смолистые сгустки сажи. Вспоминаю, как однажды утром я высунул из землянки свою опухшую, грязную физиономию. После непроглядного мрака солнечные лучи ослепляли, и я долго моргал, озираясь кругом. Оказывается, за мною наблюдал старшина, стоявший рядом. Он с усмешкой заметил:

— Не понимаю, лицом или задницей вперед лезешь…

Он же обычно приветствовал меня, желая подчеркнуть мое крайнее истощение, следующими любезными словами:

— Ну, что, все писаешь на лапоть?

И все же жизнь в землянках под Погостьем была роскошью и привилегией, так как большинство солдат, прежде всего пехотинцы, ночевали прямо на снегу. Костер не всегда можно было зажечь из-за авиации, и множество людей обмораживали носы, пальцы на руках и ногах, а иногда замерзали совсем. Солдаты имели страшный вид: почерневшие, с красными воспаленными глазами, в прожженных шинелях и валенках. Особенно трудно было уберечь от мороза раненых. Их обычно волокли по снегу на специальных легких деревянных лодочках, а для сохранения тепла обкладывали химическими грелками. Это были небольшие зеленые брезентовые подушечки. Требовалось налить внутрь немного воды, после чего происходила химическая реакция с выделением тепла, держащегося часа два-три. Иногда волокушу тянули собаки — милые, умные создания. Обычно санитар выпускал вожака упряжки под обстрел, на нейтральную полосу, куда человеку не пробраться. Пес разыскивал раненого, возвращался и вновь полз туда же со всей упряжкой. Собаки умудрялись подтащить волокушу к здоровому боку раненого, помогали ему перевалиться в лодочку и ползком выбирались из опасной зоны!

Тяжкой была судьба тяжелораненых. Чаще всего их вообще невозможно было вытянуть из-под обстрела. Но и для тех, кого вынесли с нейтральной полосы, страдания не кончались. Путь до санчасти был долог, а до госпиталя измерялся многими часами. Достигнув госпитальных палаток, нужно было ждать, так как врачи, несмотря на самоотверженную, круглосуточную работу в течение долгих недель, не успевали обработать всех. Длинная очередь окровавленных носилок со стонущими, мечущимися в лихорадке или застывшими в шоке людьми ждала их. Раненные в живот не выдерживали такого ожидания. Умирали и многие другие. Правда, в последующие годы положение намного улучшилось.

Однако, как я узнал позже, положение раненых зимою 1942 года на некоторых других участках советско-германского фронта было еще хуже. Об одном эпизоде рассказал мне в госпитале сосед по койке: «В сорок первом нашу дивизию бросили под Мурманск для подкрепления оборонявшихся там частей. Пешим ходом двинулись мы по тундре на запад. Вскоре дивизия попала под обстрел, и начался снежный буран. Раненный в руку, не дойдя до передовой, я двинулся обратно. Ветер крепчал, вьюга выла, снежный вихрь сбивал с ног. С трудом преодолев несколько километров, обессиленный, добрался я до землянки, где находился обогревательный пункт. Войти туда было почти невозможно. Раненые стояли вплотную, прижавшись друг к другу, заполнив все помещение. Все же мне удалось протиснуться внутрь, где я спал стоя до утра. Утром снаружи раздался крик: «Есть кто живой? Выходи!» Это приехали санитары. Из землянки выползло человека три-четыре, остальные замерзли. А около входа громоздился штабель запорошенных снегом мертвецов. То были раненые, привезенные ночью с передовой на обогревательный пункт и замерзшие здесь… Как оказалось, и дивизия почти вся замерзла в эту ночь на открытых ветру горных дорогах. Буран был очень сильный. Я отделался лишь подмороженным лицом и пальцами…».

Между тем, в месте нашего расположения под Погостьем (примерно в полукилометре от передовой) становилось все многолюдней. В березняке образовался це

litresp.ru

Николай Никулин. Воспоминания о войне

Никулин Н.Н. Воспоминания о войне. СПб., 2008. — 244 с.

Изданная в 2008-м году небольшим тиражом в издательстве государственного Эрмитажа книга искусствоведа Николая Николаевича Никулина «Воспоминания о войне» – важное событие для формирования культурной памяти об Отечественной войне. Николай Никулин писал свои воспоминания в течение многих лет, исправлял, дополнял. За полтора года до смерти автора «Воспоминания о войне» впервые были изданы в полной редакции.

Книга включает в себя мемуары (1970-е гг.), дневниковые записи из госпиталя (43-й год), несколько десятков литературно обработанных новелл (70-е), записанные впечатления более позднего времени – встречи ветеранов, поездка в Германию (80-90-е гг.), наконец, краткое послесловие уже к публикации в 2008-м году. Жанровое разнообразие во многом определяет содержание книги. Постоянно меняя «степень приближения» к описываемым событиям, временную дистанцию, Никулин говорит не только о самой войне, но и о том, как её помнят – об истории и памяти – личной и общественной.

О книге Никулина и её месте в ряду других художественных произведений и мемуаров, современном состоянии памяти о войне и общественной дискуссии об этой памяти – рассуждает историк, руководитель просветительских проектов международного «Мемориала» Ирина Щербакова.

Как бы вы охарактеризовали первые послевоенные десятилетия с точки зрения формирования «образа» этой войны? Какой была память о ней?

И.Щ.: Первые десятилетия после войны главным источником была близкая к воспоминаниям, фактически авторизованная проза, которая представляла собой — в лучших проявлениях – личный опыт, переработанный в художественной форме.

Первая книжка такого рода, которая произвела на читателей и на фронтовиков большое впечатление — это очерки «В окопах Сталинграда» Виктора Некрасова, опубликованные в 1946-м. А с середины 50-х — начала 60-х в литературу пришло так называемое, «лейтенантское поколение», люди, которые уже успели получить какое-то образование после войны, закончили университеты, тот же московский Литинститут, – словом, занять какое-то место в жизни. И вместе с тем, они остро чувствовали потребность рассказать про свой опыт войны.

Конечно же, для них наиболее естественным был путь литературного, художественного освоения пережитого. И, понятно, почему выбирался именно такой жанр. Они ещё были молоды – им нужно было «жить», а не мемуары писать. А художественная проза допускает бóльшую свободу в выборе темы, в ней возможны собирательные образы, выдуманные герои, разного рода умолчания и т.д..

Никулин начал писать в 70-е годы, несколько позднее. Эта потребность, вероятно, возникла еще и потому, что у него явно вызывало неприятие то, что происходило в брежневскую эпоху с памятью о войне. Именно в это время власть пытается поменять войну на победу. А Никулину важно сказать: сначала была война, и очень страшная война, такая страшная и тяжелая, что эту победу невозможно превращать в формализованный помпезный праздник.

В 70-е годы сложился клишеобразный образ войны: мирная, прекрасная жизнь, которая внезапно нарушается вероломным нападением фашистской Германии, а потом на экранах и в книгах появляются прекрасные юноши и девушки, которые, не «погибают», а так сказать «отдают свои жизни».

В те годы сформировалась, например, своеобразная «модель» военных фильмов, которые создавали романтизированный, приглаженный образ войны. Но и в это время были другие авторы и режиссеры, которые не могли с этим примириться, которые продолжали (несмотря на цензурные препятствия) создавать совсем другое кино про войну, и другую литературу (достаточно назвать имена Василя Быкова, Вячеслава Кондратьева, Виктора Астафьева, Григория Бакланова, Алексея Германа , Ларисы Шепитько и др.)

Что же касается дневникового жанра, то фронтовые дневники – вещь редкая, в том числе и потому, что на передовой не было никакой возможности делать какие-то записи. Да и у немногих была такая потребность. Никулин пишет свои дневниковые заметки в 43-м году, в госпитале, и, впоследствии, включает их в своё повествование. Возможная альтернатива дневнику – сохранившиеся реальные письма с фронта. Однако, они нечасто бывают по-настоящему глубокими и откровенными, для таких писем во фронтовых обстоятельств нет условий, к тому же мы хорошо знаем, какой цензуре они подвергались. Достаточно вспомнить случай Солженицына, (арестованного за откровенную переписку с фронтовым другом), чтобы понять, с какими трудностями, внутренними и внешними, сталкивался человек, если ему хотелось описывать для себя и других то, что он видит на фронте. В книге Никулина писем военного времени нет. Но идея «послания», важного сообщения для читателя-адресата, в ней, несомненно присутствует.

«Воспоминания о войне», с.236: «В целом эти записки – дитя оттепели шестидесятых годов, когда броня, стискивавшая наши души, стала давать первые трещины. Эти записки были робким выражением мыслей и чувств, долго накапливавшихся в моём сознании. Написанные не для читателя, а для себя, они были некоей внутренней эмиграцией, протестом против господствовавшего тогда и сохранившегося теперь ура-патриотического изображения войны. <…> Сейчас бы я написал эти мемуары совершенно иначе, ничем не сдерживая себя, безжалостней и правдивей, то есть так, как было на самом деле. В 1975-м году страх смягчал моё перо. Воспитанный советской военной дисциплиной, которая за каждое лишнее слово карала незамедлительно, безжалостно и сурово, я сознательно и несознательно ограничивал себя. Так, наверное, всегда бывало в прошлом. Сразу после войн правду писать было нельзя, потом она забывалась, и участники сражений уходили в небытие. Оставалась одна романтика, и новые поколения начинали всё с начала…».

Никулин много говорит о тех сложностях, с которыми связаны любые попытки рассказать «правду» о войне. Пока война продолжается, или во время небольшого затишья, о войне почти не говорят – в этом нет никакой необходимости – она и так окружает всех и каждого. Говорят о «трёх лейтмотивах армейской жизни»: смерти, жратве и сексе (Никулин, с.153). Но и когда война закончилась, победа не принесла желанного успокоения – говорить о «том, что было пережито» даже с родными и близкими почти невозможно: «не поймут». Есть что-то общее, некий общий опыт пережитого – его, опять-таки, нет необходимости проговаривать – а всё остальное – слишком трудно, слишком ужасно, даже для того, чтобы просто рассказать об этом.

Да, очень немногим удавалось преодолеть в себе последствия этой войны. Хоть как-то осмыслить свой опыт. Большинство людей так и жили с этими травмами, спивались, ломались, погибали от ран не только физических, но и душевных. Приспосабливались к новой жизни ценой больших компромиссов, примиряясь с ложью и несправедливостью мирной жизни, испытывая больший страх в кабинетах начальства, чем когда-то на передовой. Как писал Бродский в стихотворении « На смерть Жукова» — «Смело входили в чужие столицы, но возвращались в страхе в свою»…

Поэтому и военный опыт, в том числе и мемуарный, при огромном его количестве, при всех собранных за эти годы разного рода воспоминаниях, свидетельствах, тоже очень «обрезанный», зацензурированный. Да, что-то можно было высказать «в художественной форме», но опубликовать мемуары, такого рода как никулинские, шансов не было.

Так что сам факт их написания в те годы, и факт их сегодняшней публикации очень важен. Никулин — человек, безусловно, осмысливший свой военный опыт. Доказательство этого — его дальнейшая жизнь, показавшая, что он не сломался, справился с прошлым — во многом потому, что и во время войны смог сохранить в себе человеческие черты и способность к рефлексии.

«Воспоминания о войне», с.54: «Многие убедились на войне, что жизнь человеческая ничего не стоит и стали вести себя, руководствуясь принципом «лови момент» — хватай жирный кусок любой ценой, дави ближнего, любыми средствами урви от общего пирога как можно больше. Иными словами, война легко подавляла в человеке извечные принципы добра, морали, справедливости. Для меня Погостье было переломным пунктом жизни. Там я был убит и раздавлен. Там я обрёл абсолютную уверенность в неизбежности собственной гибели. Но там произошло моё возрождение в новом качестве. <…> Когда выдавался свободный час, я закрывал глаза в тёмной землянке и вспоминал дом, солнечное лето, цветы, Эрмитаж, знакомые книги, знакомые мелодии, и это был как маленький, едва тлеющий, но согревавший меня огонёк надежды среди мрачного ледяного мира, среди жестокости, голода и смерти. <…> После Погостья я обрёл инстинктивную способность держаться подальше от подлостей <…> а, главное, от активного участия в жизни, от командных постов, от необходимости принимать жизненные решения – для себя и в особенности за других».

Мне кажется важным упомянуть ещё три темы, которым Никулин уделяет много места в книге.

— это образы полководцев, сталинских генералов и маршалов;

— «заграничный» поход, наступательная кампания советской армии в конце войны,

— тема ветеранов и современного состояния памяти о войне.

Главное, что можно сказать об этих трёх темах применительно к «современности» – они до сих пор недостаточно отрефлексированы, они требуют дополнительного, более пристального взгляда. И, по-моему, не случайно, что Никулин так фокусируется именно на них.

В книге есть две сцены с участием Жукова, и в обеих он жесток и страшен. В этом отношении Никулин близок писателю Виктору Астафьеву. Ведь война велась жестокими и беспощадными методами, а бездарные приказы командования в начале войны привели к гигантским бессмысленным потерям. Но потом маршалы, для которых жизнь солдата не стоила ничего, сели писать мемуары и рассказывать о том, как они «выиграли» войну.

Что же касается темы, такой больной, как проявления массовой жестокости Красной Армии, например, в Восточной Пруссии, то у нас об этом по-прежнему мало пишут, это вытесняется из мифологизированного образа войны, а для Никулина это очень важная тема.

Конечно, жестокость солдат советской армии в Германии и на подступах к ней имела множество причин. И для многих увиденное оказалось шоком и не все об этом молчали. Например, будущий диссидент и литератор Лев Копелев был в конце войны арестован и осужден в именно за то, что протестовал против происходящего и писал донесения начальству об увиденном в эти месяцы в Восточной Пруссии. Он подробно пишет об этом в воспоминаниях (в книге «Хранить вечно», впервые изданной в 1975-м году).

Но для этой жестокости были свои причины, не оправдания, а именно причины. Во-первых: советские солдаты воевали в тяжелейших условиях, плохо накормленные плохо обмундированные (и часто вплоть до конца войны), а в начале и плохо вооруженные. Как кормили, как одевали — это Никулин очень подробно описывает, это тоже очень важная часть армейского быта. В советской армии отпуск для рядового — чудо, случайность, разве что по ранению (повесть В. Кондратьева так и называется «Отпуск по ранению»). И обращение с собственными солдатами было жестоким, безжалостным.

Важно также понимать, что к концу войны это была совсем не та армия, которая была в 41-м. Во-первых, в ней был определенный процент уголовного элемента (а ведь часто достаточно одного человека, который приносит насилие – и замешанными оказываются уже все). Элементы гулаговского мира, который сложился в конце 30-х годов, эти люди принесли с собой в армию. Во-вторых, кроме бывших уголовников в армию были призваны «подростки войны», молодежь из тыла. А в тылу жизнь была очень тяжела – люди жили по жестоким указам военного времени, почти повсеместно царил страшный голод, работали по 12–14 часов на оборонных заводах. И бывшие подростки, призывавшиеся с освобожденных от немецкой оккупации территорий, только что пережили кошмар этой оккупации, когда многие люди представали перед ними в зверином обличии. Воровство и грабеж стали для них способом выживания.

Но и пережитые тяжелейшие испытания, и жестокость карателей в Белоруссии, и массовый угон в Германию, и убийства на их глазах мирных жителей, прежде всего евреев — всё это, повторюсь, только частичное объяснение, но никак не оправдание для последующей волны насилия против мирного населения (и часто не только Германии, но и других освобожденных стран).

«Воспоминания о войне», с.161: «Войска тем временем перешли границу Германии. Теперь война повернулась ко мне ещё одной неожиданной стороной. Казалось, всё испытано: смерть, голод, обстрелы, непосильная работа, холод. Так ведь нет! Было ещё нечто очень страшное, почти раздавившее меня. Накануне перехода на территорию Рейха, в войска приехали агитаторы. Некоторые в больших чинах.

 — Смерть за смерть!!! Кровь за кровь!!! Не забудем!!! Не простим!!! Отомстим!!! и так далее <…> пострадали, как всегда, невинные. Бонзы, как всегда, удрали… Без разбору жгли дома, убивали каких-то случайных старух <…> Трупы, трупы, трупы. Немцы, конечно, подонки, но зачем же уподобляться им? Армия унизила себя. Нация унизила себя. Это было самое страшное на войне».

Рассказать об этом было невозможно, самому себе признаться в этом было тяжело, поэтому и повторялась расхожая формула «война всё спишет». Но я уверена, что всё это потом отражалось и на семьях, и на отношениях с детьми, с жёнами.

«Опыт войны» — вещь чрезвычайно сложная. Живых свидетелей, участников, людей «воевавших» в настоящий момент уже почти не осталось. Ушли те люди, к которым можно было бы апеллировать. Мы всё время слышим слово «ветераны», «это оскорбит наших ветеранов», а если просто посчитать, самым приблизительным образом: последний призывной год для тех, кто успел принять участие в боевых действиях был фактически 27-й, а те, кто были 1924-го рождения призывались в 42-м. Это значит, что людям, которые начали войну, (самым юным из них) сейчас должно быть никак не меньше 87-88 лет. Их сейчас в живых остались единицы. И получилось в какой-то степени, что те, кто потом заняли их места, места этих ушедших фронтовиков, узурпировали память о войне.

«Воспоминания о войне», с.151: «Те, кто в тылу <…> останутся живы, вернутся домой и со временем составят основу организации ветеранов. Отрастят животы, обзаведутся лысинами, украсят грудь памятными медалями, орденами, и будут рассказывать как геройски они воевали, как разгромили Гитлера. И сами в это уверуют! Они-то и похоронят светлую память о тех, кто погиб и кто действительно воевал! Они представят войну, о которой мало что знают, в романтическом ореоле. <…> И то, что война – ужас, смерть, голод, подлость, подлость и подлость, отойдёт на второй план. Настоящие же фронтовики, которых осталось полтора человека, да и те чокнутые, порченые, будут молчать в тряпочку».

Да, сегодня большинства настоящих фронтовиков давно уже нет в живых, поэтому замечательно, что появилась книга Никулина – это прямой ответ тем, кто сейчас диктует обществу, как надо думать и говорить о войне.

Война была тотальной, в нее были вовлечены миллионы людей, в самых разных местах, от госпиталей до заводов, где работали женщины, дети, подростки, до миллионов участников боевых действий. И никто не имеет права говорить «за всех», потому что это была народная война. Пусть люди ушли, но их свидетельства остались. Победа добыта такой страшной ценой – и что же теперь, отдать её тем, кто собирается объяснять нам, как её правильно «понимать»?

«Воспоминания о войне», с.210-211: «Наблюдая ветеранов своей части, а также и всех других, с кем приходилось сталкиваться, я обнаружил, что большинство из них чрезвычайно консервативны. Тому несколько причин. Во-первых, живы остались в основном тыловики и офицеры, не те, кого посылали в атаку, а те, кто посылал. И политработники. Последние – сталинисты по сути и по воспитанию. Они воспринять войну объективно просто не в состоянии. Тупость, усиленная склерозом, стала непробиваемой. Те же, кто о чём-то думают и переживают произошедшее (и таких немало), навсегда травмированы страхом, не болтают лишнего и помалкивают. Я и в себе обнаруживаю тот же неистребимый страх. В голове моей работает автоматический ограничитель, не позволяющий выходить за определённые рамки. И строки эти пишутся с привычным тайным страхом: будет мне за них худо!»

И хотя люди ушли, но глубокая травма по-прежнему существует, она никуда не делась, но никто не хочет вспоминать о ней. Память заменяется пустыми символами, вроде пресловутой георгиевской ленточки. Почему она должна стать символом для таких людей, как Никулин? Какое эта георгиевская ленточка имеет отношение к нему, к пехоте, лежащей до сих пор в Мясном Бору, как это описывает Никулин, (ведь его часть пыталась прорвать кольцо, которым была окружена трагически погибшая 2-ая Ударная армия). Что им эта георгиевская ленточка? Всех бы торжественно захоронить, забытых и брошенных, канувших в небытье, – вот это была бы память.

«Воспоминания о войне», с.228: «Равнодушие к памяти погибших – результат общего озверения нации. Политические аресты многих лет, лагеря, коллективизация, голод уничтожили не только миллионы людей, но и убили веру в добро, справедливость и милосердие. Жестокость к своему народу на войне, миллионные жертвы, с лёгкостью принесённые на полях сражений, — явления того же порядка. <…> Война, которая велась методами концлагерей и коллективизации, не способствовала развитию человечности. Солдатские жизни ни во что не ставились. <…> Главное – воскресить у людей память и уважение к погибшим. Эта задача связана не только с войной, а с гораздо более важными проблемами – возрождением нравственности, морали, борьбой с жестокостью и чёрствостью, подлостью и бездушием, затопившими и захватившими нас. <…> Ведь затаптывание костей не полях сражения – это то же, что и лагеря, коллективизация, дедовщина в современной армии. <…> Никакие памятники и мемориалы не способны передать грандиозность военных потерь, по-настоящему увековечить мириады бессмысленных жертв. Лучшая память им – правда о войне, правдивый рассказ о происходившем, раскрытие архивов».

Сергей Бондаренко

 Дополнительные материалы

urokiistorii.ru

Книга Воспоминания о войне читать онлайн бесплатно, автор Николай Никулин на Fictionbook

ПРЕДИСЛОВИЕ

Мои записки не предназначались для публикации. Это лишь попытка освободиться от прошлого: подобно тому как в западных странах люди идут к психоаналитику, выкладывают ему свои беспокойства, свои заботы, свои тайны в надежде исцелиться и обрести покой, я обратился к бумаге, чтобы выскрести из закоулков памяти глубоко засевшую там мерзость, муть и свинство, чтобы освободиться от угнетавших меня воспоминаний. Попытка наверняка безуспешная, безнадежная… Эти записки глубоко личные, написанные для себя, а не для постороннего глаза, и от этого крайне субъективные. Они не могут быть объективными потому, что война была пережита мною почти в детском возрасте, при полном отсутствии жизненного опыта, знания людей, при полном отсутствии защитных реакций или иммунитета от ударов судьбы. В них нет последовательного, точного изложения событий. Это не мемуары, которые пишут известные военачальники и которые заполняют полки наших библиотек. Описания боев и подвигов здесь по возможности сведены к минимуму. Подвиги и героизм, проявленные на войне, всем известны, много раз воспеты. Но в официальных мемуарах отсутствует подлинная атмосфера войны. Мемуаристов почти не интересует, что переживает солдат на самом деле. Обычно войны затевали те, кому они меньше всего угрожали: феодалы, короли, министры, политики, финансисты и генералы. В тиши кабинетов они строили планы, а потом, когда все заканчивалось, писали воспоминания, прославляя свои доблести и оправдывая неудачи. Большинство военных мемуаров восхваляют саму идею войны и тем самым создают предпосылки для новых военных замыслов. Тот же, кто расплачивается за все, гибнет под пулями, реализуя замыслы генералов, тот, кому война абсолютно не нужна, обычно мемуаров не пишет.

Здесь я пытался рассказать, о чем я думал, что больше всего меня поражало и чем я жил четыре долгих военных года. Повторяю – рассказ этот совсем не объективный. Мой взгляд на события тех лет направлен не сверху, не с генеральской колокольни, откуда все видно, а снизу, с точки зрения солдата, ползущего на брюхе по фронтовой грязи, а иногда и уткнувшего нос в эту грязь. Естественно, я видел немногое и видел специфически.

В такой позиции есть свой интерес, так как она раскрывает факты совершенно незаметные, неожиданные и, как кажется, не такие уж маловажные. Цель этих записок состоит отчасти в том, чтобы зафиксировать некоторые почти забытые штрихи быта военного времени. Но главное – это попытка ответить самому себе на вопросы, которые неотвязно мучают меня и не дают покоя, хотя война давно уже кончилась, да, по сути дела, кончается и моя жизнь, у истоков которой была эта война.

Поскольку данная рукопись не была предназначена для постороннего читателя, я могу избежать извинений за рискованные выражения и сцены, без которых невозможно передать подлинный аромат солдатского быта – атмосферу казармы.

Если все же у рукописи найдется читатель, пусть он воспринимает ее не как литературное произведение или исторический труд, а как документ, как свидетельство очевидца.

Ленинград, 1975

НАЧАЛО

Война – достойное занятие для настоящих мужчин

Карл XII, король Швеции

Господи, Боже наш! Боже милосердный! Вытащи меня из этой помойки!

Весной 1941 года в Ленинграде многие ощущали приближение войны. Информированные люди знали о ее подготовке, обывателей настораживали слухи и сплетни. Но никто не мог предполагать, что уже через три месяца после вторжения немцы окажутся у стен города, а через полгода каждый третий его житель умрет страшной смертью от истощения. Тем более мы, желторотые птенцы, только что вышедшие из стен школы, не задумывались о предстоящем. А ведь большинству суждено было в ближайшее время погибнуть на болотах в окрестностях Ленинграда. Других, тех немногих, которые вернутся, ждала иная судьба – остаться калеками, безногими, безрукими, или превратиться в неврастеников, алкоголиков, навсегда потерять душевное равновесие.

Объявление войны я и, как кажется, большинство обывателей встретили не то чтобы равнодушно, но как-то отчужденно. Послушали радио, поговорили. Ожидали скорых побед нашей армии – непобедимой и лучшей в мире, как об этом постоянно писали в газетах. Сражения пока что разыгрывались где-то далеко. О них доходило меньше известий, чем о войне в Европе. В первые военные дни в городе сложилась своеобразная праздничная обстановка. Стояла ясная, солнечная погода, зеленели сады и скверы, было много цветов. Город украсился бездарно выполненными плакатами на военные темы. Улицы ожили. Множество новобранцев в новехонькой форме деловито сновало по тротуарам. Повсюду слышалось пение, звуки патефонов и гармошек: мобилизованные спешили последний раз напиться и отпраздновать отъезд на фронт. Почему-то в июне-июле в продаже появилось множество хороших, до тех пор дефицитных книг. Невский проспект превратился в огромную букинистическую лавку: прямо на мостовой стояли столы с кучами книжек. В магазинах пока еще было продовольствие, и очереди не выглядели мрачными.

Дома преобразились. Стекла окон повсюду оклеивали крестнакрест полосками бумаги. Витрины магазинов забивали досками и укрывали мешками с песком. На стенах появились надписи – указатели бомбоубежищ и укрытий. На крышах дежурили наблюдатели. В садах устанавливали зенитные пушки, и какието не очень молодые люди в широченных лыжных штанах маршировали там с утра до вечера и кололи чучела штыками. На улицах то и дело появлялись девушки в нелепых галифе и плохо сшитых гимнастерках. Они несли чудовищных размеров баллоны с газом для аэростатов заграждения, которые поднимались над городом на длинных тросах. Напоминая огромных рыб, они четко вырисовывались в безоблачном небе белых ночей.

А война, между тем, где-то шла. Что-то происходило, но никто ничего толком не знал. В госпитали стали привозить раненых, мобилизованные уезжали и уезжали. Врезалась в память сцена отправки морской пехоты: прямо перед нашими окнами, выходившими на Неву, грузили на прогулочный катер солдат, полностью вооруженных и экипированных. Они спокойно ждали своей очереди, и вдруг к одному из них с громким плачем подбежала женщина. Ее уговаривали, успокаивали, но безуспешно. Солдат силой отрывал от себя судорожно сжимавшиеся руки, а она все продолжала цепляться за вещмешок, за винтовку, за противогазную сумку. Катер уплыл, а женщина еще долго тоскливо выла, ударяясь головою о гранитный парапет набережной. Она почувствовала то, о чем я узнал много позже: ни солдаты, ни катера, на которых их отправляли в десант, больше не вернулись.

Потом мы все записались в ополчение… Нам выдали винтовки, боеприпасы, еду (почему-то селедку – видимо, то, что было под рукой) и погрузили на баржу, что стояла у берега Малой Невки. И здесь меня в первый раз спас мой Ангел-хранитель, принявший образ пожилого полковника, приказавшего высадить всех из баржи и построить на берегу. Мы сперва ничего не поняли, а полковник внимательно оглядел всех красными от бессонницы глазами и приказал нескольким выйти из строя. В их числе был и я.

«Шагом марш по домам! – сказал полковник. – И без вас, сопливых, ТАМ тошно!» Оказывается, он пытался что-то исправить, сделать как следует, предотвратить бессмысленную гибель желторотых юнцов. Он нашел для этого силы и время! Но все это я понял позднее, а тогда вернулся домой, к изумленному семейству…

Баржа, между тем, проследовали по Неве и далее. На Волхове ее, по слухам, разбомбили и утопили мессершмитты. Ополченцы сидели в трюмах, люки которых предусмотрительное начальство приказало запереть – чтобы чего доброго не разбежались, голубчики!

Я вернулся домой, но через неделю получил официальную повестку о мобилизации. Военкомат направил меня в военное училище – сперва одно, потом другое, потом третье. Все мои ровесники были приняты, а меня забраковала медицинская комиссия – плохое сердце. Наконец, и для меня нашлось подходящее место: школа радиоспециалистов. И здесь еще не пахло войной. Все было весело, интересно. Собрали бывших школьников, студентов – живых, любознательных, общительных ребят. Смех, шутки, анекдоты. Вечером один высвистывает на память все сонаты Бетховена подряд, другой играет на гуслях, которые взял с собой на войну. А как интересно спать на двухэтажных койках, где нет матрацев, а только проволочная сетка, которая отпечатывается за ночь на физиономии! Как меняются люди, переодетые в форму! И какой смешной сержант:

– Ага, вы знаете два языка! Хорошо – пойдете чистить уборную!

Уроки сержанта запомнились на всю жизнь. Когда я путал при повороте в строю правую и левую стороны, сержант поучал меня:

– Здесь тебе не университет, здесь головой думать надо!

Первые уроки воинского этикета преподал нам сам начальник школы – старый служака, побывавший еще на Гражданской войне. Маршируя по двору, мы встретили его и, как нас учили, старательно доложили:

– Товарищ полковник, отделение следует на занятия!

– Не следует, а яйца по земле волочит, – был ответ…

А старший политрук какой был весельчак! На политбеседе он сообщил:

– Украина уже захвачена руками фашистских лап!

А потом, после отбоя, гонял всю роту по плацу. Солдаты громко топали одной ногой и едва слышно ступали другой – это была стихийная демонстрация общей неприязни к человеку, который никому из нас не нравился. Коса нашла на камень – политрук обещал гонять нас до утра. Только вмешательство начальника училища исправило положение.

– Прекратить! – заявил он. – Завтра напряженный учебный день.

Этот политрук потом, когда началась блокада и мы стали пухнуть от голода, повадился ходить в кухню и нажирался там из солдатского котла… Каким-то образом ему удалось выйти живым из войны. В 1947 году, отправившись по делам в Москву, я увидел в поезде знакомую бандитскую рожу со шрамом на щеке. Это был наш доблестный политрук, теперь проводник вагона, угодливо разносивший стаканы и лихо бравший на чай. Он, конечно, меня не узнал, и я с удовольствием вложил полтинник в его потную честную руку.

 

Занимались в школе с интересом, да и дело было привычное; всего два месяца прошло, как мы встали из-за парт. Нехитрая премудрость азбуки Морзе была быстро освоена всеми. Сверхъестественной армейской муштры не было – для этого не хватало времени. Правда, строевые занятия и уроки штыкового боя доводили курсантов до полного изнеможения. Иногда устраивали парады под музыку. Но оркестр подкачал: это был джазовый ансамбль, мобилизованный и переодетый в военную форму. Вместо строевого ритма он постоянно сбивался на румбу, вызывая многоэтажную брань начальника школы. Парады прекратили после появления немецкого самолета-разведчика, сфотографировавшего это зрелище.

Война тем временем где-то шла. Первое представление о ней мы получили, когда на территорию школы прибыла с фронта для пополнения и приведения в порядок разбитая дивизия. Всех удивило, что фронтовики жадно едят в огромных количествах перловую кашу, остававшуюся в столовой. Курсанты радиошколы были недавно из дома, еще изнежены и разборчивы в еде. Некоторые поначалу не могли привыкнуть к армейской пище. Однажды я проснулся часа в три ночи от какого-то странного хруста. Его причина обнаружилась в тамбуре у входа: там стоял Юрка Воронов, сын известного ленинградского актера, и торопливо поедал курицу, доставленную из дома любящими родителями.

Солдаты с фронта были тихие, замкнутые. Старались общаться только друг с другом, словно их связывала общая тайна. В один прекрасный день дивизию выстроили на плацу перед казармой, а нам приказали построиться рядом. Мы шутили, болтали, гадали, что будет. Скомандовали «смирно» и привели двоих, без ремней. Потом капитан стал читать бумагу: эти двое за дезертирство были приговорены к смертной казни. И тут же, сразу – мы еще не успели ничего понять – автоматчики застрелили обоих. Просто, без церемоний… Фигурки подергались и застыли. Врач констатировал смерть. Тела закопали у края плаца, заровняв и утоптав землю. В мертвой тишине мы разошлись. Расстрелянные, как оказалось, просто ушли без разрешения в город – повидать родных. Для укрепления дисциплины устроили показательный расстрел. Все было так просто и так страшно! Именно тогда в нашем сознании произошел сдвиг: впервые нам стало понятно, что война – дело нешуточное и что она нас тоже коснется.

В августе дела на фронте под Ленинградом стали плохи, дивизия ушла на передовые позиции, а с нею вместе – половина наших курсов в качестве пополнения. Все они скоро сгорели в боях. Ангел-хранитель вновь спас меня: я остался в другой половине. Начались бомбежки. Особенно эффектна была первая, в начале сентября. В тишине солнечного дня в воздухе вдруг возник гул, неизвестно откуда исходящий. Он все нарастал и нарастал, задрожали стекла, и все кругом стало вибрировать. Вдали, в ясном небе, появилась армада самолетов. Они летели строем, на разной высоте, медленно, уверенно. Кругом взрывались зенитные снаряды – словно клочья ваты в голубом небе. Артиллерия била суматошно, беспорядочно, не причиняя вреда самолетам. Они даже не маневрировали, не меняли строй и, словно не замечая пальбы, летели к цели. Четко видны были желтые концы крыльев и черные кресты на фюзеляжах. Мы сидели в «щелях» – глубоких, специально вырытых канавах. Было очень страшно, и я вдруг заметил, что прячусь под куском брезента.

Фугасные бомбы, сотрясая землю, рвались вдали. На нас же посыпались зажигалки. Они разрядили обстановку: курсанты повыскакивали из укрытий и бросились гасить очаги пожаров. Это было вроде новой увлекательной игры: зажигалка горит, как бенгальский огонь, и надо ее сунуть в песок. Шипя и пуская пар, она гаснет. Когда все кончилось, мы увидели клубы дыма, занимавшие полнеба. Это горели Бадаевские продовольственные склады. Тогда мы еще не могли знать, что этот пожар решит судьбу миллиона жителей города, которые погибнут от голода зимой 1941–1942 годов.

Бомбежки стали систематическими. Во двор училища угодила фугаска, разорвавшая в клочья нескольких человек, были разбиты здания на соседних улицах, в частности госпиталь (там, где сейчас ГИДУВ). Ходили слухи, что шпионы сигнализировали немецким самолетам с крыши этого здания с помощью зеркала. Ночи мы проводили в укрытиях, вырытых во дворе. Отказали водопровод, канализация. За два часа клозеты наполнились нечистотами, но начальство быстро приняло меры: тому, кто знал два языка, пришлось основательно поработать, а во дворе выкопали примитивные устройства, как в деревне. Потери от бомбежек были невелики, больше было страха. Я сильно перетрусил, когда бомба взорвалась за окном и бросила в меня здоровенное бревно, вышибившее две рамы вместе со стеклами. За секунду до того я почему-то присел, и бревно, пролетев над моей головой, ударилось в стену рядом.

В обстановке всеобщей безалаберности свободно действовали немецкие агенты, по вечерам освещая цели множеством ракет. Одна из ракет взлетела однажды с нашего чердака. Но, конечно, никого обнаружить не удалось, так как все, кто был поблизости, – человек полтораста – бросились ловить ракетчика. Создалась бестолковая и безрезультатная давка.

В начале октября прошедших курс обучения отправили на станцию Левашово для полевой практики. Там, в летних домиках артиллерийского училища мы прожили месяц. Зима была ранняя. Выпал снег, который уже не исчезал до весны. Практика в основном сводилась к сидению на морозе и радиосвязи между отдельными группами курсантов. Привыкали мерзнуть и голодать. Хотя настоящего голода еще не было. На триста граммов хлеба в день прожить можно. Но мы собирали желуди, коренья. Мечтали попасть на дежурство на кухню, и однажды первому взводу повезло. Вернувшись вечером, этот взвод блевал на нас, на второй взвод, спавший на нижних нарах: с непривычки ребята объелись и расстроили желудки. Настроение, однако, было бодрое. По-прежнему шутили, даже по поводу нехватки еды.

Левашово находилось вне зоны бомбежек. Но однажды ночью, стоя часовым около склада продовольствия, я наблюдал очередной налет на Ленинград. Это было потрясающее зрелище! Вспышки разрывов бомб, зарево пожаров, разноцветные струи трассирующих пуль и снарядов, дымные протуберанцы, освещенные багровыми отблесками. Все это пульсировало, содрогалось, растягиваясь по всему горизонту. Издали доносился глухой несмолкающий гул. Земля подрагивала. Казалось, никто не уцелеет в этом аду. Я с тоской и ужасом думал о родственниках, находящихся там. Утром добрый заведующий складом подарил мне ЦЕЛУЮ (!) буханку хлеба. Я съел половину, остальное отнес товарищам. Помню, как наполнились слезами красивые карие глаза одного из них. Фамилия его была, кажется, Мандель… Однажды мы целую ночь дежурили у рации, сидя в сугробе. Кругом никого не было, и когда в эфире зазвучала немецкая агитационная передача для русских, мы решили ее послушать. Нас поразило не сообщение о разгроме очередной группы войск, не цифры потерь, пленных и трофеев, а то, что диктор называл Буденного и Ворошилова, о которых у нас писали только в превосходной степени, бездарными профанами в военной области. Вообще мы тогда смутно сознавали серьезность положения, понимали, что Ленинград на грани разгрома, но о поражении не думали, и топорная пропаганда немцев не очень на нас действовала. Хотя на душе было достаточно скверно.

В начале ноября нас вернули в холодные, без стекол, ленинградские казармы. Перед отправкой на фронт ротам было поручено патрулировать город. Проверяли документы, задерживали подозрительных. Среди последних оказались окруженцы, вышедшие из-под Луги и из других «котлов». Это были страшно отощавшие люди – кости, обтянутые коричневой обветренной кожей…

Город разительно отличался от того, что было в августе. Везде следы осколков, множество домов с разрушенными фасадами, открывавшие квартиры как будто в разрезе: кое-где удерживались на остатках пола кровать или комод, на стенах висели часы или картины. Холодно, промозгло, мрачно. Клодтовы кони сняты. Юсуповский дворец поврежден. На Музее этнографии снизу доверху – огромная трещина. Шпили Адмиралтейства и Петропавловского собора – в темных футлярах, а купол Исаакия закрашен нейтральной краской для маскировки. В скверах закопаны зенитные пушки. Изредка с воем проносятся немецкие снаряды и рвутся вдали. Мерно стучит метроном. Ветер носит желтую листву, ветки, какие-то грязные бумажки… В городе царит мрачное настроение, хорошо выраженное в куплетах, несколько позже сочиненных ленинградской шпаной:

 
В блокаде Ленинград, стреляют и бомбят,
Снаряды дальнобойные летят.
В квартире холодно, в квартире голодно,
В квартире скучно нам, как никогда, ха-ха!
Морозы настают, нам хлеба не дают,
Покойничков на кладбище несут.
В квартире холодно, в квартире голодно.
В квартире скучно нам, как никогда, ха-ха! и т. д.
 

Пост наш был около Филармонии, и какие-то добрые люди – прохожие – сообщили матери, где я. Тут мы успели последний раз встретиться, и она принесла мне кое-что поесть.

В ночь на 7 ноября была особенно зверская бомбежка (говорили, что Гитлер обещал ее ленинградцам), а наутро, несмотря на обстрел, мы маршировали к Финляндскому вокзалу, откуда в товарных вагонах нас привезли на станцию Ладожское озеро. Ночь провели в вагоне, буквально лежа друг на друге. И это было хорошо, так как на дворе стоял двадцатиградусный мороз. Согреться можно было только прижавшись к соседу. Утром с разбитого бомбами причала нас благополучно погрузили на палубу старенького корабля, переделанного в канонерскую лодку. Переход через Ладогу был спокойный: небо затянуто облаками, большая волна, шторм. Самолеты не прилетали, но мы изрядно промерзли на ветру. Грелись, прижавшись к трубе. Тут я совершил удачную сделку, выменяв у скупого Юрки Воронова три леденца на полсухаря.

В заснеженной Новой Ладоге мы отдыхали день, побираясь, кто где мог. Клянчили еду у жителей, на хлебозаводе. Потом сутки шли по глухим лесам, разыскивая штаб армии. Кое-кто отстал, кое-кто обморозился. В штабе нас распределили по войсковым частям. Лучше всех была судьба тех, кто попал в полки связи. Там они работали на радиостанциях до конца войны и почти все остались живы. Хуже всех пришлось зачисленным в стрелковые дивизии.

– Ах, вы радисты?! – сказали им. – Вот вам винтовки, а вот – высота. Там немцы! Задача – захватить высоту!

Так и полегли новоиспеченные радисты на безымянных высотах. Моя судьба была иная: полк тяжелой артиллерии. Мы искали его неделю, мотаясь по прифронтовым деревням. Дважды пересекли замерзший Волхов с громадной электростанцией. Питались чем Бог пошлет. Что-то урвали у служащих волховской столовой. Там готовилась эвакуация, и происходило воровство продуктов. Делалось это настолько открыто и бесстыдно, что директорше неудобно было отказать нам в скромной просьбе о еде. В другой раз на окраине деревни Войбокало (она через считанные дни была сметена с лица земли) сердобольная молодуха вынесла нам на крыльцо объедки ватрушек и прочей вкусной снеди: у нее находился на постое большой начальник – какой-то старшина, он не доел поутру свой завтрак.

Ночевали где попало. То в пустом зале станции Волхов-2 (она была еще цела, здесь столкнулись с вооруженными людьми в штатском. Это был отряд партизан, которым предстояло идти в немецкий тыл),то у какой-то старушки на печи. В городе Волхове дыхание войны вновь коснулось нас. Сумеречным вечером проходили мы мимо школы, превращенной в госпиталь. В уголке сада, рядом с дорогой, два пожилых санитара хоронили убитых. Неторопливо выкопали яму, сняли с мертвецов обмундирование (инструкция предписывала беречь государственное имущество). Один труп с пробитой грудью когда-то был божественно красивым юношей. Тугие мышцы, безупречное сложение, на груди выколот орел. На правом плече надпись «Люблю природу», на левом – «Опять не наелся». Это были парни из разведки морской бригады. Первый раз бригада полегла под Лиговом, затем ее пополнили и отправили на Волховский фронт, где она очень скоро истекла кровью… Санитары столкнули трупы в яму и забросали их мерзлой землей. Мы поглядели друг на друга и пошли дальше. (Потом, летом, я видел, как похоронные команды засыпали мертвецов известью – во избежание заразы. Но хоронили лишь немногих, тех, кого удавалось вытащить из-под огня. Обычно же тела гнили там, где застала солдатиков смерть).

 

После долгих блужданий, рискуя попасть в руки наступавшим немцам или угодить в штрафную роту, как дезертиры, мы добрались до станции Мурманские ворота. Там молодые розовощекие красноармейцы в ладных полушубках сообщили нам, что они служат в полку совершенно таком же, как тот, что мы ищем. А наш полк найти невозможно, он где-то под Тихвином. Поэтому нам надо проситься в их часть. Начальство в лице капитана по фамилии Седаш приняло нас радушно и приказало зачислить во второй дивизион полка. Этот Седаш – большого роста, крепыш, лысый, веселый, курил аршинные самокрутки и непревзойденно, виртуозно матерился. Он был способный офицер, только что окончивший Академию, и дело в полку было поставлено по тем временам отлично. Достаточно сказать, что в августовских боях под Киришами, когда пехота частично разбежалась, а частично пошла в плен, подняв на штык белые подштанники, полк Седаша несколько дней своим огнем сдерживал немецкое наступление. Вскоре за эти действия он стал гвардейским. Седаш впоследствии стал полковником, успешно командовал артдивизией (под Нарвой и Новгородом в начале 1944 года), но в генералы не вышел – по слухам, был замешан в афере с продовольствием. В 1945 году его тяжело ранило под Будапештом.

Ирония судьбы! Я всегда боялся громких звуков, не терпел в детстве пугачей и хлопушек, а угодил в тяжелую артиллерию! Но это была счастливая судьба, ибо в пехоте во время активных действий человек остается жив в среднем неделю. Затем его обязательно ранит или убивает. В тяжелой артиллерии этот период увеличивается до трех-четырех месяцев. Те же, кто непосредственно стреляли из пушек, умудрялись оставаться целыми всю войну. Ведь пушка стоит в тылу и ведет огонь с закрытых позиций. Но к пушкам обычно ставили пожилых. Молодежь, и я в том числе, оказывалась во взводах управления огнем. Наше место – на передовых позициях. Мы должны наблюдать за противником, корректировать огонь, осуществлять связь. Лично я – радиосвязь. Мы в атаку не ходим, а ползем вслед за пехотой. Поэтому потерь у нас неизмеримо меньше. И полк, в который я попал, сохранился в своем первоначальном составе с момента формирования, тогда как пехотные дивизии сменили своих солдат по многу раз, сохранив лишь номера. Все это я узнал потом. А пока мне выдали триста граммов хлеба, баланду и заменили ленинградские сапоги старыми разнокалиберными валенками.

Как раз в день нашего приезда здесь срезали продовольственные нормы, так как пал Тихвин и снабжение нарушилось. Здесь только стали привыкать к голоду, а я уже был дистрофиком и выделялся среди солдат своим жалким видом. Все было для меня непривычно, все было трудно: стоять на тридцатиградусном морозе часовым каждую ночь по четыре-шесть часов, копать мерзлую землю, таскать тяжести – бревна и снаряды (ящик – сорок шесть килограммов). Все это без привычки, сразу. А сил нет и тоска смертная. Кругом все чужие, каждый печется о себе. Сочувствия не может быть. Кругом густой мат, жестокость и черствость. Моментально я беспредельно обовшивел – так, что прекрасные крошки сотнями бегали не только по белью, но и сверху, по шинели. Жирная вошь с крестом на спине называлась тогда KB – в честь одноименного тяжелого танка, и забыли солдатики, что танк назван в честь великого полководца К. Е. Ворошилова. Этих KB надо было подцеплять пригоршней под мышкой и сыпать на раскаленную печь, где они лопались с громким щелканьем. Со временем я в кровь расчесал себе тощие бока, и на месте расчесов образовались струпья. О бане речи не было, так как жили на снегу, на морозе. Не было даже запасного белья. Специальные порошки против вшей не оказывали на них никакого действия. Я пробовал мочить белье в бензине и в таком виде надевал его на тело. Крошки бежали из-под гимнастерки, и их можно было стряхивать в снег с шеи. Но назавтра они опять появлялись в еще большем количестве. Только в 1942 году появилось спасительное средство – «мыло К»: желтая, страшно вонючая паста, в которой надо было прокипятить одежду. Тогда, наконец, мы вздохнули с облегчением. Да и бани тем временем научились строить.

И все же мне повезло. Я был никудышный солдат. В пехоте меня либо сразу же расстреляли бы для примера, либо я сам умер бы от слабости, кувырнувшись головой в костер: обгорелые трупы во множестве оставались на месте стоянок частей, прибывших из голодного Ленинграда. В полку меня, вероятно, презирали, но терпели. Я заготавливал десятки кубометров дров для офицерских землянок, выполнял всякую работу, мерз на посту. Изредка дежурил около радиостанции. На передовую меня сперва не брали, да и больших боев, к счастью, не было. Одним словом, я не сразу попал в мясорубку, а имел возможность привыкнуть к военному быту постепенно.

Обстрелы первоначально не пугали меня. Просто я не сразу понял, в чем дело. Грохот, рядом падают люди, стоны, брызги крови на снегу. А я стою себе, хлопаю глазами. Часто меня сшибали с ног и материли, чтоб не маячил на открытом месте. Но осколки и шальные пули пока меня не задевали. Очень скоро я нашел свое призвание: бросался к раненым, перевязывал их и, хотя опыта у меня не было, все получалось удачно – на удивление профессиональным санитарам.

В конце ноября началось наше наступление. Только теперь я узнал, что такое война, хотя по-прежнему в атаках еще не участвовал. Сотни раненых, убитых, холод, голод, напряжение, недели без сна… В одну сравнительно тихую ночь я сидел в заснеженной яме, не в силах заснуть от холода. Чесал завшивевшие бока и плакал от тоски и слабости. В эту ночь во мне произошел перелом. Откуда-то появились силы. Под утро я выполз из норы, стал рыскать по пустым немецким землянкам, нашел мерзлую, как камень, картошку, развел костер, сварил в каске варево и, набив брюхо, почувствовал уверенность в себе. С этих пор началось мое перерождение. Появились защитные реакции, появилась энергия. Появилось чутье, подсказывавшее, как надо себя вести. Появилась хватка. Я стал добывать жратву. То нарубил топором конины от ляжки убитого немецкого битюга – от мороза он окаменел. То нашел заброшенную картофельную яму. Однажды миной убило проезжавшую мимо лошадь. Через двадцать минут от нее осталась лишь грива и внутренности, так как умельцы вроде меня моментально разрезали мясо на куски. Возница даже не успел прийти в себя, так и остался сидеть в санях с вожжами в руке. В другой раз мы маршировали по дороге, и вдруг впереди перевернуло снарядом кухню. Гречневая кашица вылилась на снег. Моментально, не сговариваясь, все достали ложки и начался пир! Но движение на дороге не остановишь! Через кашу проехал воз с сеном, грузовик, а мы все ели и ели, пока оставалось что есть… Я собирал сухари и корки около складов, кухонь – одним словом, добывал еду, где только мог.

Наступление продолжалось, сначала успешно. Немцы бежали, побросав пушки, машины, всякие припасы, перестреляв коней. Убедился я, что рассказы об их зверствах – не выдумка газетчиков. Видел трупы сожженных пленных с вырезанными на спинах звездами. Деревни на пути отхода были все разбиты, жители выгнаны. Их оставалось совсем немного – голодных, оборванных, жалких.

Меня стали брать на передовую. Помнятся адские обстрелы, ползанье по-пластунски в снегу. Кровь, кровь, кровь. В эти дни я был первый раз ранен, правда рана была пустяшная – царапина. Дело было так. Ночью, измученные, мы подошли к заброшенному школьному зданию. В пустых классах было теплей, чем на снегу, была солома и спали какие-то солдаты. Мы улеглись рядом и тотчас уснули. Потом кто-то проснулся и разглядел: спим рядом с немцами! Все вскочили, в темноте началась стрельба, потасовка, шум, крики, стоны, брань. Били кто кого, не разобрав ничего в сумятице. Я получил удар штыком в ляжку, ударил кого-то ножом, потом все разбежались в разные стороны, лязгая зубами, всем стало жарко. Сняв штаны, я определил по форме шрама, что штык был немецкий, плоский. В санчасть не пошел, рана заросла сама недели через две.

На передовой было легче раздобыть жратву. Ночью можно выползти на нейтральную полосу, кинжалом срезать вещмешки с убитых, а в них – сухари, иногда консервы и сахар. Многие занимались этим в минуты затишья. Многие не возвратились, ибо немецкие пулеметчики не дремали. Однажды какой-то старшина, видимо спьяна, заехал на санях на нейтральную полосу, где и он, и лошадь были тотчас убиты. А в санях была еда – хлеб, консервы, водка. Сразу же нашлись охотники вытащить эти ценности. Сперва вылезли двое и были сражены пулями, потом еще трое. Больше желающих не было. Ночью отличился я. Поняв, что немцы стреляют, услышав даже шорох, я решил ничего не брать, а лишь перерезал сбрую, привязал к саням телефонный кабель и благополучно вернулся в траншею. Затем – раз, два, взяли! – мы подтянули сани. Все продукты были изрешечены пулями, водка вытекла, но все же нажрались всласть!

1. Чего стоит такой, например, перл немецкой агитации: бей жида-политрука. Морда просит кирпича… (надпись на листовке). Интересно, кто это сочинял: немцы или перебежавшие к ним русские? А это уж точно русские: Справа молот.Слева серп:Это наш советский герб.Хочешь жни,А хочешь куй.Все равно получишь… по потребности. Листовки с портретом генерала Власова в немецкой форме вызывали всеобщее острое раздражение и действовали в нашу пользу. Странно, что немцы не могли этого понять. Эти листовки относятся, правда, к 1943–1944 годам. Можно утверждать, что немецкая агитация подобного рода была организована очень плохо. И это не похоже на немцев, которые умели предусмотреть все мелочи.

fictionbook.ru

«Воспоминания о войне» Николая Никулина. Уходящие в вечность

«Воспоминания о войне» Николая Никулина

Книг с таким или подобным названием написано множество. Многие войны прогремели с давних времен, ведутся они и по сей день. И у каждого очевидца – свои воспоминания о его личной войне.

В этом Николай Никулин, бывший сержант Волховского фронта, не одинок. Он тоже рассказал о своей войне. Но то, как он это сделал, заставляет после прочтения его воспоминаний задуматься, ощутив особый взгляд неординарного человека на эпизоды, случающиеся в каждой войне. Более полувека Николай Николаевич проработал в Эрмитаже хранителем нидерландской и немецкой живописи. Он автор свыше 200 книг и статей, заведовал кафедрой зарубежного искусства в Институте имени Репина, являлся профессором и членом-корреспондентом Академии художеств.

Когда закончилась Вторая мировая война, чудом оставшийся в живых сержант Никулин (за четыре года ему довелось побывать связистом, снайпером, санинструктором, артиллеристом, разведчиком и простым пехотинцем) попал в новые для себя условия. Предстояло приспосабливаться к мирной жизни, устраивать собственный быт. О войне вспоминать не хотелось, мысли о ней были неприятны. Учеба и непрерывная работа помогли на время уйти от тяжких военных переживаний. Но постепенно годы смягчили пережитое, и война вернулась воспоминаниями. Они нахлынули на него поздней ненастной осенью 1975 года, когда он проводил отпуск в одиночестве в Прибалтике на берегу моря. За неделю родилась рукопись книги, которую Никулин оценивает как «спонтанное, хаотическое изложение обуревавших меня мыслей». Для него она стала «попыткой освободиться от прошлого, чтобы выскрести из закоулков памяти глубоко осевшую там мерзость, муть и свинство». Описания боев и подвигов в ней сведены к минимуму. Это восприятие войны тех, кто расплачивается за все, гибнет под пулями; кто, в отличие от генералов, победоносных мемуаров не пишет.

Никулин, ставший после войны искусствоведом, образно дает описание первого этапа войны между Советским Союзом и Германией: «В начале войны немецкие армии вошли на нашу территорию как раскаленный нож в масло. Чтобы затормозить их движение, не нашлось другого средства, как залить кровью лезвие этого ножа. Постепенно он начал ржаветь и тупеть и двигался все медленнее. А кровь лилась и лилась. Так сгорело ленинградское ополчение. Двести тысяч лучших, цвет города. Но вот нож остановился. Был он, однако, еще прочен, назад его подвинуть почти не удавалось. И весь 1942 год лилась и лилась кровь, все же помаленьку подтачивая это страшное лезвие. Так ковалась наша будущая победа».

Почему же русские люди веками в массовом порядке идут на смерть? «Потому что НАДО», – отвечает Никулин. Над этим феноменом, присущем русскому солдату, с древних времен задумывался еще летописец «Истории Фридриха» Франц Куглер, описывая битву пруссаков с русскими под Цорндорфом в 1758 году: «И хотя первые шеренги русских уже были уничтожены, на их место решительно вставали следующие. Их также сметали, но за счет подхода других сил ряды их смыкались. Они создавали неприступный вал для противника, который мог быть преодолен не иначе как после уничтожения всех оставшихся русских солдат». Принцип «всех не перебьешь» оставался незыблемым и в Великую Отечественную войну.

Но страх перед смертью нередко все же брал верх, и, по свидетельству Никулина, «находились ловкачи, стремившиеся устроиться на тепленькие местечки: при кухне, тыловым писарем, кладовщиком, ординарцем начальника. Многие сдавались в плен, были самострелы, которые ранили себя с целью избежать боя и возможной смерти. Стрелялись через буханку хлеба, чтобы копоть от близкого выстрела не изобличала членовредительства. Стрелялись через мертвецов, чтобы ввести в заблуждение врачей. Стреляли друг другу в руки и ноги, предварительно сговорившись».

Во время войны сержант Никулин вел личный дневник, где описывал окопную жизнь. Читая его записи, ощущаешь весь ужас обстановки, в которой оказались солдаты: «Хочется пить и болит живот: ночью два раза пробирался за водой к недалекой воронке. С наслаждением пил густую, коричневую, как кофе, пахнущую толом и еще чем-то воду. Когда же утром решил напиться, увидел черную скрюченную руку, торчащую из воронки».

Есть в книге и трагикомические эпизоды. Иначе и быть не могло, ведь война – это продолжение повседневной жизни, только в особых условиях. В ней бывает все. Николай Николаевич с юмором рассказывает о том, как совершенно случайно захватил в плен немецкого солдата, который испугался при этом не меньше его. Но реакция у советского бойца оказалась лучше. К тому же немцу мешал термос с едой за его плечами. «После того как я доставил пленного, мы разлили по котелкам вкуснейший немецкий гороховый суп с салом, – рассказывает Никулин, – поделили галеты и принялись за еду. Какое блаженство!.. Я все же настоял, чтобы моему бедному приятелю, жалкому и вшивому, дали полный котелок горячего супа, и это самое приятное, что осталось в моей памяти от всего трагикомического эпизода».

Солдат из окопа подчас лучше, чем кто-либо находящийся при штабе, видит и оценивает своих командиров. И здесь наблюдательность Никулина вызывает уважение: «Мой командир пехотного полка, как поговаривали, выдвинулся на свою должность из начальника банно-прачечного отряда. Он оказался очень способным гнать свой полк вперед без рассуждений. Гробил его множество раз, а в промежутках пил водку и плясал цыганочку. Командир же немецкого полка, противостоявшего нам под Вороново, командовал еще в 1914–1918 годах батальоном, был профессионалом, знал все тонкости военного дела и, конечно, умел беречь своих людей».

Вывод отсюда напрашивается сам собой, и автор «Воспоминаний о войне» делает его жестко, безжалостно, но удивительно точно: «Война всегда была подлостью, а армия, инструмент убийства, – орудием зла. Нет и не было войн справедливых, все они, как бы их ни оправдывали, – античеловечны».

Наверное, некоторым ветеранам оценки из «Воспоминаний о войне» покажутся чрезмерно резкими, но их автор заслужил на это право своими ранениями, физическими лишениями и психологическими потрясениями. «Те, кто на передовой, – по словам Никулина, – не жильцы. Они обречены. Спасение им – лишь ранение. Те, кто в тылу, останутся живы, вернутся домой и со временем составят основу организаций ветеранов. Они представят войну, о которой сами мало что знают, в романтическом ореоле. И то, что война – это ужас, смерть, голод, подлость, подлость и подлость, отойдет на второй план».

О чем мечтали на войне фронтовики? По мнению Никулина, о ранении как об отпуске. «Ранение – только не тяжелое, не в живот и не в голову, что равносильно смерти, – это очень хорошо. Вот если бы оторвало кисть левой руки или стопу!» Для солдат-фронтовиков – это не только возможность на время перейти в мирную жизнь, но, если повезет, то и поехать в отпуск, чтобы повидаться с родными. А некоторым везло еще больше, и они по инвалидности вообще заканчивали войну для себя.

После войны Николай Николаевич не раз бывал на местах боев под Ленинградом. С болью наблюдал, как запахивались кладбища его однополчан, пытался бороться с этим. Мучился мыслью: «Почему же такой глупой и бездарной была организация наших атак? В лоб на пулеметы». Ему не давало покоя равнодушие к памяти отцов у нынешнего поколения. Вывод, к которому он пришел, заслуживает того, чтобы к нему прислушались: «Это результат общего озверения нации. Политические аресты многих лет, лагеря, коллективизация, голод уничтожили не только миллионы людей, но и убили веру в добро, справедливость и милосердие».

По словам Никулина, трескучая фраза «Никто не забыт, ничто не забыто» выглядит издевательством. А официальные памятники и мемориалы созданы совсем не для памяти погибших, а для увековечения наших лозунгов: «Мы самые лучшие!», «Мы непобедимы!». Каменные, а чаще бетонные флаги, стандартные матери-родины, застывшие в картинной скорби, в которую не веришь, – это овеществленная в бетоне концепция непобедимости нашего строя.

Свою любимую фотографию, висевшую у него в комнате дома и увеличенную до размеров картины, он называл «Поколение уходит в вечность».

Не знаю, чем уж я заслужил благосклонность Николая Николаевича, но мы не только регулярно перезванивались, но и периодически встречались. Я с радостью отзывался на его приглашения посидеть у него дома и отведать в очередной раз кофе, сваренный его очаровательной супругой Ириной Сергеевной. Забегал к нему всегда с новыми идеями и рукописями статей по теме примирения. Помню, как был окрылен, когда получил от Никулина похвалу за переведенную мною книгу Хассо Стахова «Трагедия на Неве». Мне был очень важен взгляд ленинградца-фронтовика на эту немецкую книгу, тем более что написана она была таким же окопным солдатом, находившимся, правда, с другой стороны фронта.

Позже я понял, что своими «Воспоминаниями о войне» он прощался с нами, оставив наказ делать все возможное для предотвращения новых вооруженных конфликтов. Как он признавался, «это попытка ответить самому себе на вопросы, которые неотвязно мучают меня и не дают покоя, хотя война давно уже кончилась, да, по сути, кончается и моя жизнь, у истоков которой была эта война». Он имел полное право так говорить, отдав войне четыре лучших года своей юности. Мало кто из мальчишек 1923 года рождения уцелел. Николаю Никулину несказанно повезло. По его словам, у него был ангел-хранитель. Однако, даже несмотря на это, девять месяцев из своих четырех военных лет он провел в медсанбатах и госпиталях после нескольких ранений и контузий.

Иногда я чувствую, как мне его не хватает. Так чаще всего и бывает, когда находишься рядом с мудрым человеком, привыкаешь к этому, и кажется, что так всегда и будет. Потерю ощущаешь лишь после того, как навечно с ним расстаешься. Он умер по странному стечению обстоятельств в марте 2009 года, как раз в мой день рождения. Теперь эта дата стала для меня двойной.

Но со мною останутся два его фотоснимка, помещенные в «Воспоминаниях о войне». Он был действительно красивым человеком. На панихиде в храме, что находится в Институте имени Репина, где преподавал долгие годы профессор Никулин, собралось очень много народа: молодежь из числа студентов, люди среднего возраста и коллеги-искусствоведы. А вот ветераны были в основном представлены фотографиями в траурных рамках на институтском стенде под названием «Участники Великой Отечественной войны». Теперь там появился и снимок Николая Николаевича Никулина – благороднейшего человека, ушедшего в вечность к своему боевому поколению.

Поделитесь на страничке

Следующая глава >

history.wikireading.ru

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *