«Василий Тёркин» – читать
Александр Твардовский
* * ** * *
На войне, в пыли походной, В летний зной и в холода, Лучше нет простой, природной — Из колодца, из пруда, Из трубы водопроводной, Из копытного следа, Из реки, какой угодно, Из ручья, из-подо льда, — Лучше нет воды холодной, Лишь вода была б – вода. На войне, в быту суровом, В трудной жизни боевой, На снегу, под хвойным кровом, На стоянке полевой, — Лучше нет простой, здоровой, Доброй пищи фронтовой. Важно только, чтобы повар Был бы повар – парень свой; Чтобы числился недаром, Чтоб подчас не спал ночей, — Лишь была б она с наваром Да была бы с пылу, с жару — Подобрей, погорячей; Чтоб идти в любую драку, Силу чувствуя в плечах, Бодрость чувствуя. Однако Дело тут не только в щах.
Жить без пищи можно сутки, Можно больше, но порой На войне одной минутки Не прожить без прибаутки, Шутки самой немудрой.
Не прожить, как без махорки, От бомбёжки до другой Без хорошей поговорки Или присказки какой, —
Без тебя, Василий Тёркин, Вася Тёркин – мой герой, А всего иного пуще Не прожить наверняка — Без чего? Без правды сущей, Правды, прямо в душу бьющей, Да была б она погуще, Как бы ни была горька.
Что ж ещё?.. И всё, пожалуй. Словом, книга про бойца Без начала, без конца. Почему так – без начала? Потому, что сроку мало Начинать её сначала.
Почему же без конца? Просто жалко молодца.
С первых дней годины горькой, В тяжкий час земли родной Не шутя, Василий Тёркин, Подружились мы с тобой,
Я забыть того не вправе, Чем твоей обязан славе, Чем и где помог ты мне. Делу время, час забаве, Дорог Тёркин на войне.
Как же вдруг тебя покину? Старой дружбы верен счёт.
Словом, книгу с середины И начнём. А там пойдёт.
– Дельный, что и говорить, Был старик тот самый, Что придумал суп варить На колёсах прямо. Суп – во-первых. Во-вторых, Кашу в норме прочной. Нет, старик он был старик Чуткий – это точно.
Слышь, подкинь ещё одну Ложечку такую, Я вторую, брат, войну На веку воюю. Оцени, добавь чуток.
Покосился повар: «Ничего себе едок — Парень этот новый». Ложку лишнюю кладёт, Молвит несердито: – Вам бы, знаете, во флот С вашим аппетитом.
Тот: – Спасибо. Я как раз Не бывал во флоте. Мне бы лучше, вроде вас, Поваром в пехоте. — И, усевшись под сосной, Кашу ест, сутулясь.
«Свой?» – бойцы между собой, — «Свой!» – переглянулись.
И уже, пригревшись, спал Крепко полк усталый. В первом взводе сон пропал, Вопреки уставу. Привалясь к стволу сосны, Не щадя махорки, На войне насчёт войны Вёл беседу Тёркин.
– Вам, ребята, с серединки Начинать. А я скажу: Я не первые ботинки Без починки здесь ношу. Вот вы прибыли на место, Ружья в руки – и воюй. А кому из вас известно, Что такое сабантуй?
– Сабантуй – какой-то праздник? Или что там – сабантуй?
– Сабантуй бывает разный, А не знаешь – не толкуй, Вот под первою бомбёжкой Полежишь с охоты в лёжку, Жив остался – не горюй: Это малый сабантуй.
Отдышись, покушай плотно, Закури и в ус не дуй. Хуже, брат, как миномётный Вдруг начнётся сабантуй. Тот проймёт тебя поглубже, — Землю-матушку целуй. Но имей в виду, голубчик, Это – средний сабантуй.
Сабантуй – тебе наука, Враг лютует – сам лютуй. Но совсем иная штука Это – главный сабантуй.
Парень смолкнул на минуту, Чтоб прочистить мундштучок, Словно исподволь кому-то Подмигнул: держись, дружок…
– Вот ты вышел спозаранку, Глянул – в пот тебя и в дрожь; Прут немецких тыща танков… – Тыща танков? Ну, брат, врёшь.
– А с чего мне врать, дружище? Рассуди – какой расчёт? – Но зачем же сразу – тыща? – Хорошо. Пускай пятьсот,
– Ну, пятьсот. Скажи по чести, Не пугай, как старых баб. – Ладно. Что там триста, двести — Повстречай один хотя б…
– Что ж, в газетке лозунг точен: Не беги в кусты да в хлеб. Танк – он с виду грозен очень, А на деле глух и слеп.
– То-то слеп. Лежишь в канаве, А на сердце маета: Вдруг как сослепу задавит, — Ведь не видит ни черта.
Повторить согласен снова: Что не знаешь – не толкуй. Сабантуй – одно лишь слово — Сабантуй!.. Но сабантуй Может в голову ударить, Или попросту, в башку. Вот у нас один был парень… Дайте, что ли, табачку.
Балагуру смотрят в рот, Слово ловят жадно. Хорошо, когда кто врёт Весело и складно.
В стороне лесной, глухой, При лихой погоде, Хорошо, как есть такой Парень на походе.
И несмело у него Просят: – Ну-ка, на ночь Расскажи ещё чего, Василий Иваныч…
Ночь глуха, земля сыра. Чуть костёр дымится.
– Нет, ребята, спать пора, Начинай стелиться.
К рукаву припав лицом, На пригретом взгорке Меж товарищей бойцов Лёг Василий Тёркин.
Тяжела, мокра шинель, Дождь работал добрый. Крыша – небо, хата – ель, Корни жмут под рёбра.
Но не видно, чтобы он Удручён был этим, Чтобы сон ему не в сон Где-нибудь на свете.
Вот он полы подтянул, Укрывая спину, Чью-то тёщу помянул, Печку и перину.
Спит – хоть голоден, хоть сыт, Хоть один, хоть в куче. Спать за прежний недосып, Спать в запас научен.
И едва ль герою снится Всякой ночью тяжкий сон: Как от западной границы Отступал к востоку он;
Как прошёл он, Вася Тёркин, Из запаса рядовой, В просолённой гимнастёрке Сотни вёрст земли родной.
До чего земля большая, Величайшая земля. И была б она чужая, Чья-нибудь, а то – своя.
Спит герой, храпит – и точка. Принимает всё, как есть. Ну, своя – так это ж точно. Ну, война – так я же здесь.
Спит, забыв о трудном лете. Сон, забота, не бунтуй. Может, завтра на рассвете Будет новый сабантуй.
Спят бойцы, как сон застал, Под сосною впо?кат, Часовые на постах Мокнут одиноко.
Зги не видно. Ночь вокруг. И бойцу взгрустнётся. Только что-то вспомнит вдруг, Вспомнит, усмехнётся.
И как будто сон пропал, Смех дрогнал зевоту.
– Хорошо, что он попал, Тёркин, в нашу роту.
* * *
Тёркин – кто же он такой? Скажем откровенно: Просто парень сам собой Он обыкновенный.
Впрочем, парень хоть куда. Парень в этом роде В каждой роте есть всегда, Да и в каждом взводе.
И чтоб знали, чем силён, Скажем откровенно: Красотою наделён Не был он отменной,
Не высок, не то чтоб мал, Но герой – героем. На Карельском воевал — За рекой Сестрою.
И не знаем почему, — Спрашивать не стали, — Почему тогда ему Не дали медали.
С этой темы повернём, Скажем для порядка: Может, в списке наградном Вышла опечатка.
Не гляди, что на груди, А гляди, что впереди!
В строй с июня, в бой с июля, Снова Тёркин на войне.
– Видно, бомба или пуля Не нашлась ещё по мне.
Был в бою задет осколком, Зажило – и столько толку. Трижды был я окружён, Трижды – вот он! – вышел вон.
И хоть было беспокойно — Оставался невредим Под огнём косым, трёхслойным, Под навесным и прямым.
И не раз в пути привычном, У дорог, в пыли колонн, Был рассеян я частично, А частично истреблён…
Но, однако, Жив вояка, К кухне – с места, с места – в бой. Курит, ест и пьёт со смаком На позиции любой.
Как ни трудно, как ни худо — Не сдавай, вперёд гляди,
Это присказка покуда, Сказка будет впереди.
– Доложу хотя бы вкратце, Как пришлось нам в счёт войны С тыла к фронту пробираться С той, с немецкой стороны.
Как с немецкой, с той зарецкой Стороны, как говорят, Вслед за властью за советской, Вслед за фронтом шёл наш брат.
Шёл наш брат, худой, голодный, Потерявший связь и часть, Шёл поротно и повзводно, И компанией свободной, И один, как перст, подчас.
Полем шёл, лесною кромкой, Избегая лишних глаз, Подходил к селу в потёмках, И служил ему котомкой Боевой противогаз.
Шёл он, серый, бородатый, И, цепляясь за порог, Заходил в любую хату, Словно чем-то виноватый Перед ней. А что он мог!
И по горькой той привычке, Как в пути велела честь, Он просил сперва водички, А потом просил поесть.
Тётка – где ж она откажет? Хоть какой, а всё ж ты свой, Ничего тебе не скажет, Только всхлипнет над тобой, Только молвит, провожая: – Воротиться дай вам бог…
То была печаль большая, Как брели мы на восток.
Шли худые, шли босые В неизвестные края. Что там, где она, Россия, По какой рубеж своя!
Шли, однако. Шёл и я…
Я дорогою постылой Пробирался не один. Человек нас десять было, Был у нас и командир.
Из бойцов. Мужчина дельный, Местность эту знал вокруг. Я ж, как более идейный, Был там как бы политрук.
Шли бойцы за нами следом, Покидая пленный край. Я одну политбеседу Повторял: – Не унывай.
Не зарвёмся, так прорвёмся, Будем живы – не помрём. Срок придёт, назад вернёмся, Что отдали – всё вернём.
Самого б меня спросили, Ровно столько знал и я, Что там, где она, Россия, По какой рубеж своя?
Командир шагал угрюмо, Тоже, исподволь смотрю, Что-то он всё думал, думал… – Брось ты думать, – говорю.
Говорю ему душевно. Он в ответ и молвит вдруг: – По пути моя деревня. Как ты мыслишь, политрук?
Что ответить? Как я мыслю? Вижу, парень прячет взгляд, Сам поник, усы обвисли. Ну, а чем он виноват, Что деревня по дороге, Что душа заныла в нём? Тут какой бы ни был строгий, А сказал бы ты: «Зайдём…»
Встрепенулся ясный сокол, Бросил думать, начал петь. Впереди идёт далёко, Оторвался – не поспеть.
А пришли туда мы поздно, И задами, коноплёй, Осторожный и серьёзный, Вёл он всех к себе домой.
Вот как было с нашим братом, Что попал домой с войны: Заходи в родную хату, Пробираясь вдоль стены.
Знай вперёд, что толку мало От родимого угла, Что война и тут ступала, Впереди тебя прошла, Что тебе своей побывкой Не порадовать жену: Забежал, поспал урывком, Догоняй опять войну…
Вот хозяин сел, разулся, Руку правую – на стол, Будто с мельницы вернулся, С поля к ужину пришёл. Будто так, а всё иначе…
– Ну, жена, топи-ка печь, Всем довольствием горячим Мне команду обеспечь.
Дети спят, Жена хлопочет, В горький, грустный праздник свой, Как ни мало этой ночи, А и та – не ей одной.
Расторопными руками Жарит, варит поскорей, Полотенца с петухами Достаёт, как для гостей;
Напоила, накормила, Уложила на покой, Да с такой заботой милой, С доброй ласкою такой, Словно мы иной порою Завернули в этот дом, Словно были мы герои, И не малые притом.
Сам хозяин, старший воин, Что сидел среди гостей, Вряд ли был когда доволен Так хозяйкою своей.
Вряд ли всей она ухваткой Хоть когда-нибудь была, Как при этой встрече краткой, Так родна и так мила.
И болел он, парень честный, Понимал, отец семьи, На кого в плену безвестном Покидал жену с детьми…
Кончив сборы, разговоры, Улеглись бойцы в дому. Лёг хозяин. Но не скоро Подошла она к нему.
Тихо звякала посудой, Что-то шила при огне. А хозяин ждёт оттуда, Из угла. Неловко мне.
Все товарищи уснули, А меня не гнёт ко сну. Дай-ка лучше в карауле На крылечке прикорну.
Взял шинель да, по присловью, Смастерил себе постель, Что под низ, и в изголовье, И наверх, – и всё – шинель.
Эх, суконная, казённая, Военная шинель, — У костра в лесу прожжённая, Отменная шинель.
Знаменитая, пробитая В бою огнём врага Да своей рукой зашитая, — Кому не дорога!
Упадёшь ли, как подкошенный, Пораненный наш брат, На шинели той поношенной Снесут тебя в санбат.
А убьют – так тело мёртвое Твоё с другими в ряд Той шинелкою потёртою Укроют – спи, солдат!
Спи, солдат, при жизни краткой Ни в дороге, ни в дому Не пришлось поспать порядком Ни с женой, ни одному…
На крыльцо хозяин вышел. Той мне ночи не забыть.
– Ты чего? – А я дровишек Для хозяйки нарубить.
Вот не спится человеку, Словно дома – на войне. Зашагал на дровосеку, Рубит хворост при луне.
Тюк да тюк. До света рубит. Коротка солдату ночь. Знать, жену жалеет, любит, Да не знает, чем помочь.
Рубит, рубит. На рассвете Покидает дом боец.
А под свет проснулись дети, Поглядят – пришёл отец. Поглядят – бойцы чужие, Ружья разные, ремни. И ребята, как большие, Словно поняли они.
И заплакали ребята. И подумать было тут: Может, нынче в эту хату Немцы с ружьями войдут…
И доныне плач тот детский В ранний час лихого дня С той немецкой, с той зарецкой Стороны зовёт меня.
Я б мечтал не ради славы Перед утром боевым, Я б желал на берег правый, Бой пройдя, вступить живым.
И скажу я без утайки, Приведись мне там идти, Я хотел бы к той хозяйке Постучаться по пути.
Попросить воды напиться — Не затем, чтоб сесть за стол, А затем, чтоб поклониться Доброй женщине простой.
Про хозяина ли спросит, — «Полагаю – жив, здоров». Взять топор, шинелку сбросить, Нарубить хозяйке дров.
Потому – хозяин-барин Ничего нам не сказал. Может, нынче землю парит, За которую стоял…
Впрочем, что там думать, братцы, Надо немца бить спешить. Вот и всё, что Тёркин вкратце Вам имеет доложить.
Переправа, переправа! Берег левый, берег правый, Снег шершавый, кромка льда…
Кому память, кому слава, Кому тёмная вода, — Ни приметы, ни следа.
Ночью, первым из колонны, Обломав у края лёд, Погрузился на понтоны. Первый взвод. Погрузился, оттолкнулся И пошёл. Второй за ним. Приготовился, пригнулся Третий следом за вторым.
Как плоты, пошли понтоны, Громыхнул один, другой Басовым, железным тоном, Точно крыша под ногой.
И плывут бойцы куда-то, Притаив штыки в тени. И совсем свои ребята Сразу – будто не они,
Сразу будто не похожи На своих, на тех ребят: Как-то всё дружней и строже, Как-то всё тебе дороже И родней, чем час назад.
Поглядеть – и впрямь – ребята! Как, по правде, желторот, Холостой ли он, женатый, Этот стриженый народ.
Но уже идут ребята, На войне живут бойцы, Как когда-нибудь в двадцатом Их товарищи – отцы.
Тем путём идут суровым, Что и двести лет назад Проходил с ружьём кремнёвым Русский труженик-солдат.
Мимо их висков вихрастых, Возле их мальчишьих глаз Смерть в бою свистела часто И минёт ли в этот раз?
Налегли, гребут, потея, Управляются с шестом. А вода ревёт правее — Под подорванным мостом.
Вот уже на середине Их относит и кружит…
А вода ревёт в теснине, Жухлый лёд в куски крошит, Меж погнутых балок фермы Бьётся в пене и в пыли…
А уж первый взвод, наверно, Достаёт шестом земли.
Позади шумит протока, И кругом – чужая ночь. И уже он так далёко, Что ни крикнуть, ни помочь.
И чернеет там зубчатый, За холодною чертой, Неподступный, непочатый Лес над чёрною водой.
Переправа, переправа! Берег правый, как стена…
Этой ночи след кровавый В море вынесла волна.
Было так: из тьмы глубокой, Огненный взметнув клинок, Луч прожектора протоку Пересёк наискосок.
И столбом поставил воду Вдруг снаряд. Понтоны – в ряд. Густо было там народу — Наших стриженых ребят…
И увиделось впервые, Не забудется оно: Люди тёплые, живые Шли на дно, на дно, на дно…
Под огнём неразбериха — Где свои, где кто, где связь?
Только вскоре стало тихо, — Переправа сорвалась.
И покамест неизвестно, Кто там робкий, кто герой, Кто там парень расчудесный, А наверно, был такой.
Переправа, переправа… Темень, холод. Ночь как год.
Но вцепился в берег правый, Там остался первый взвод.
И о нём молчат ребята В боевом родном кругу, Словно чем-то виноваты, Кто на левом берегу.
Не видать конца ночлегу. За ночь грудою взялась Пополам со льдом и снегом Перемешанная грязь.
И усталая с похода, Что б там ни было, – жива, Дремлет, скорчившись, пехота, Сунув руки в рукава.
Дремлет, скорчившись, пехота, И в лесу, в ночи глухой Сапогами пахнет, потом, Мёрзлой хвоей и махрой.
Чутко дышит берег этот Вместе с теми, что на том Под обрывом ждут рассвета, Греют землю животом, — Ждут рассвета, ждут подмоги, Духом падать не хотят.
Ночь проходит, нет дороги Ни вперёд и ни назад…
А быть может, там с полночи Порошит снежок им в очи, И уже давно Он не тает в их глазницах И пыльцой лежит на лицах — Мёртвым всё равно.
Стужи, холода не слышат, Смерть за смертью не страшна, Хоть ещё паёк им пишет Первой роты старшина,
Старшина паёк им пишет, А по почте полевой Не быстрей идут, не тише Письма старые домой, Что ещё ребята сами На привале при огне Где-нибудь в лесу писали Друг у друга на спине…
Из Рязани, из Казани, Из Сибири, из Москвы — Спят бойцы. Своё сказали И уже навек правы.
И тверда, как камень, груда, Где застыли их следы…
Может – так, а может – чудо? Хоть бы знак какой оттуда, И беда б за полбеды.
Долги ночи, жёстки зори В ноябре – к зиме седой.
Два бойца сидят в дозоре Над холодною водой.
То ли снится, то ли мнится, Показалось что невесть, То ли иней на ресницах, То ли вправду что-то есть?
Видят – маленькая точка Показалась вдалеке: То ли чурка, то ли бочка Проплывает по реке?
– Нет, не чурка и не бочка — Просто глазу маета. – Не пловец ли одиночка? – Шутишь, брат. Вода не та! – Да, вода… Помыслить страшно. Даже рыбам холодна. – Не из наших ли вчерашних Поднялся какой со дна?..
Оба разом присмирели. И сказал один боец: – Нет, он выплыл бы в шинели, С полной выкладкой, мертвец.
Оба здорово продрогли, Как бы ни было, – впервой.
Подошёл сержант с биноклем. Присмотрелся: нет, живой. – Нет, живой. Без гимнастёрки. – А не фриц? Не к нам ли в тыл? – Нет. А может, это Тёркин? — Кто-то робко пошутил.
– Стой, ребята, не соваться, Толку нет спускать понтон. – Разрешите попытаться? – Что пытаться! – Братцы, – он!
И, у заберегов корку Ледяную обломав, Он как он, Василий Тёркин, Встал живой, – добрался вплавь.
Гладкий, голый, как из бани, Встал, шатаясь тяжело. Ни зубами, ни губами Не работает – свело.
Подхватили, обвязали, Дали валенки с ноги. Пригрозили, приказали — Можешь, нет ли, а беги.
Под горой, в штабной избушке, Парня тотчас на кровать Положили для просушки, Стали спиртом растирать.
Растирали, растирали… Вдруг он молвит, как во сне: – Доктор, доктор, а нельзя ли Изнутри погреться мне, Чтоб не всё на кожу тратить?
Дали стопку – начал жить, Приподнялся на кровати: – Разрешите доложить… Взвод на правом берегу Жив-здоров назло врагу! Лейтенант всего лишь просит Огоньку туда подбросить. А уж следом за огнём Встанем, ноги разомнём. Что там есть, перекалечим, Переправу обеспечим…
Доложил по форме, словно Тотчас плыть ему назад. – Молодец! – сказал полковник. Молодец! Спасибо, брат.
И с улыбкою неробкой Говорит тогда боец: – А ещё нельзя ли стопку, Потому как молодец?
Посмотрел полковник строго, Покосился на бойца. – Молодец, а будет много — Сразу две. – Так два ж конца…
Переправа, переправа! Пушки бьют в кромешной мгле.
Бой идёт святой и правый. Смертный бой не ради славы, Ради жизни на земле.
– Разрешите доложить Коротко и просто: Я большой охотник жить Лет до девяноста.
А война – про всё забудь И пенять не вправе. Собирался в дальний путь, Дан приказ: «Отставить!»
Грянул год, пришёл черёд, Нынче мы в ответе За Россию, за народ И за всё на свете.
От Ивана до Фомы, Мёртвые ль, живые, Все мы вместе – это мы, Тот народ, Россия.
И поскольку это мы, То скажу вам, братцы, Нам из этой кутерьмы Некуда податься.
Тут не скажешь: я – не я, Ничего не знаю, Не докажешь, что твоя Нынче хата с краю.
Не велик тебе расчёт Думать в одиночку. Бомба – дура. Попадёт Сдуру прямо в точку.
На войне себя забудь, Помни честь, однако, Рвись до дела – грудь на грудь, Драка – значит, драка.
И признать не премину, Дам свою оценку, Тут не то, что в старину, — Стенкою на стенку.
Тут не то, что на кулак: Поглядим, чей дюже, — Я сказал бы даже так: Тут гораздо хуже…
Ну, да что о том судить, — Ясно всё до точки. Надо, братцы, немца бить, Не давать отсрочки.
Раз война – про всё забудь И пенять не вправе, Собирался в долгий путь, Дан приказ: «Отставить!»
Сколько жил – на том конец, От хлопот свободен. И тогда ты – тот боец, Что для боя годен.
И пойдёшь в огонь любой, Выполнишь задачу. И глядишь – ещё живой Будешь сам в придачу.
А застигнет смертный час, Значит, номер вышел. В рифму что-нибудь про нас После нас напишут.
Пусть приврут хоть во сто крат, Мы к тому готовы, Лишь бы дети, говорят, Были бы здоровы…
На могилы, рвы, канавы, На клубки колючки ржавой, На поля, холмы – дырявой, Изувеченной земли, На болотный лес корявый, На кусты – снега легли.
И густой позёмкой белой Ветер поле заволок. Вьюга в трубах обгорелых Загудела у дорог.
И в снегах непроходимых Эти мирные края В эту памятную зиму Орудийным пахли дымом, Не людским дымком жилья.
И в лесах, на мёрзлой груде, По землянкам без огней, Возле танков и орудий И простуженных коней На войне встречали люди Долгий счёт ночей и дней.
И лихой, нещадной стужи Не бранили, как ни зла: Лишь бы немцу было хуже, О себе ли речь там шла!
И желал наш добрый парень: Пусть помёрзнет немец-барин, Немец-барин не привык, Русский стерпит – он мужик.
Шумным хлопом рукавичным, Топотнёй по целине Спозаранку день обычный Начинался на войне.
Чуть вился дымок несмелый, Оживал костёр с трудом, В закоптелый бак гремела Из ведра вода со льдом.
Утомлённые ночлегом, Шли бойцы из всех берлог Греться бегом, мыться снегом, Снегом жёстким, как песок.
А потом – гуськом по стёжке, Соблюдая свой черёд, Котелки забрав и ложки, К кухням шёл за взводом взвод.
Суп досыта, чай до пота, — Жизнь как жизнь. И опять война – работа: – Становись!
* * *
Вслед за ротой на опушку Тёркин движется с катушкой, Разворачивает снасть, — Приказали делать связь.
Рота головы пригнула. Снег чернеет от огня. Тёркин крутит; – Тула, Тула! Тула, слышишь ты меня?
Подмигнув бойцам украдкой: Мол, у нас да не пойдёт, — Дунул в трубку для порядку, Командиру подаёт.
Командиру всё в привычку, — Голос в горсточку, как спичку Трубку книзу, лёг бочком, Чтоб позёмкой не задуло. Всё в порядке. – Тула, Тула, Помогите огоньком…
Не расскажешь, не опишешь, Что? за жизнь, когда в бою За чужим огнём расслышишь Артиллерию свою.
Воздух круто завивая, С недалёкой огневой Ахнет, ахнет полковая, Запоёт над головой.
А с позиций отдалённых, Сразу будто бы не в лад, Ухнет вдруг дивизионной Доброй матушки снаряд.
И пойдёт, пойдёт на славу, Как из горна, жаром дуть, С воем, с визгом шепелявым Расчищать пехоте путь, Бить, ломать и жечь в окружку. Деревушка? – Деревушку. Дом – так дом. Блиндаж – блиндаж. Врёшь, не высидишь – отдашь!
А ещё остался кто там, Запорошенный песком? Погоди, встаёт пехота, Дай достать тебя штыком.
Вслед за ротою стрелковой Тёркин дальше тянет провод. Взвод – за валом огневым, Тёркин с ходу – вслед за взводом, Топит провод, точно в воду, Жив-здоров и невредим.
Вдруг из кустиков корявых, Взрытых, вспаханных кругом, — Чох! – снаряд за вспышкой ржавой. Тёркин тотчас в снег – ничком.
Вдался вглубь, лежит – не дышит, Сам не знает: жив, убит? Всей спиной, всей кожей слышит, Как снаряд в снегу шипит…
Хвост овечий – сердце бьётся. Расстаётся с телом дух. «Что ж он, чёрт, лежит – не рвётся, Ждать мне больше недосуг».
Приподнялся – глянул косо. Он почти у самых ног — Гладкий, круглый, тупоносый, И над ним – сырой дымок.
Сколько б душ рванул на выброс Вот такой дурак слепой Неизвестного калибра — С поросёнка на убой.
Оглянулся воровато, Подивился – смех и грех: Все кругом лежат ребята, Закопавшись носом в снег.
Тёркин встал, такой ли ухарь, Отряхнулся, принял вид: – Хватит, хлопцы, землю нюхать, Не годится, – говорит.
Сам стоит с воронкой рядом И у хлопцев на виду, Обратясь к тому снаряду, Справил малую нужду…
Видит Тёркин погребушку — Не оттуда ль пушка бьёт? Передал бойцам катушку: – Вы – вперёд. А я – в обход.
С ходу двинул в дверь гранатой. Спрыгнул вниз, пропал в дыму. – Офицеры и солдаты, Выходи по одному!..
Тишина. Полоска света. Что там дальше – поглядим. Никого, похоже, нету. Никого. И я один.
Гул разрывов, словно в бочке, Отдаётся в глубине. Дело дрянь: другие точки Бьют по занятой. По мне.
Бьют неплохо, спору нету, Добрым словом помяни Хоть за то, что погреб этот Прочно сделали они.
Прочно сделали, надёжно — Тут не то что воевать, Тут, ребята, чай пить можно, Стенгазету выпускать.
Осмотрелся, точно в хате: Печка тёплая в углу, Вдоль стены идут полати, Банки, склянки на полу.
Непривычный, непохожий Дух обжитого жилья: Табаку, одёжи, кожи И солдатского белья.
Снова сунутся? Ну что же, В обороне нынче – я… На прицеле вход и выход, Две гранаты под рукой.
Смолк огонь. И стало тихо. И идут – один, другой…
Тёркин, стой. Дыши ровнее. Тёркин, ближе подпусти. Тёркин, целься. Бей вернее, Тёркин. Сердце, не части.
Рассказать бы вам, ребята, Хоть не верь глазам своим, Как немецкого солдата В двух шагах видал живым.
Подходил он в чем-то белом, Наклонившись от огня, И как будто дело делал: Шёл ко мне – убить меня.
В этот ровик, точно с печки, Стал спускаться на заду… Тёркин, друг, не дай осечки. Пропадёшь, – имей в виду.
За секунду до разрыва, Знать, хотел подать пример: Прямо в ровик спрыгнул живо В полушубке офицер.
И поднялся незадетый, Цельный. Ждём за косяком. Офицер – из пистолета, Тёркин – в мягкое – штыком.
Сам присел, присел тихонько. Повело его легонько. Тронул правое плечо. Ранен. Мокро. Горячо.
И рукой коснулся пола; Кровь, – чужая иль своя?
Тут как даст вблизи тяжёлый, Аж подвинулась земля!
Вслед за ним другой ударил, И темнее стало вдруг.
«Это – наши, – понял парень, — Наши бьют, – теперь каюк».
Оглушённый тяжким гулом, Тёркин никнет головой. Тула, Тула, что ж ты, Тула, Тут же свой боец живой.
Он сидит за стенкой дзота, Кровь течёт, рукав набряк. Тула, Тула, неохота Помирать ему вот так.
На полу в холодной яме Неохота нипочём Гибнуть с мокрыми ногами, Со своим больным плечом.
Жалко жизни той, приманки, Малость хочется пожить, Хоть погреться на лежанке, Хоть портянки просушить…
Тёркин сник. Тоска согнула. Тула, Тула… Что ж ты, Тула? Тула, Тула. Это ж я… Тула… Родина моя!..
* * *
А тем часом издалёка, Глухо, как из-под земли, Ровный, дружный, тяжкий рокот Надвигался, рос. С востока Танки шли.
Низкогрудый, плоскодонный, Отягчённый сам собой, С пушкой, в душу наведённой, Стращен танк, идущий в бой.
А за грохотом и громом, За бронёй стальной сидят, По местам сидят, как дома, Трое-четверо знакомых Наших стриженых ребят.
И пускай в бою впервые, Но ребята – свет пройди, Ловят в щели смотровые Кромку поля впереди.
Видят – вздыбился разбитый, Развороченный накат. Крепко бито. Цель накрыта. Ну, а вдруг как там сидят!
Может быть, притих до срока У орудия расчёт? Развернись машина боком — Бронебойным припечёт.
Или немец с автоматом, Лезть наружу не дурак, Там следит за нашим братом, Выжидает. Как не так.
Данная книга охраняется авторским правом. Отрывок представлен для ознакомления. Если Вам понравилось начало книги, то ее можно приобрести у нашего партнера.
knigosite.org
Василий Теркин — Твардовский Александр, читать стих на Poemata.ru
От автора
На войне, в пыли походной, В летний зной и в холода, Лучше нет простой, природной Из колодца, из пруда, Из трубы водопроводной, Из копытного следа, Из реки, какой угодно, Из ручья, из-подо льда, — Лучше нет воды холодной, Лишь вода была б — вода.
На войне, в быту суровом, В трудной жизни боевой, На снегу, под хвойным кровом, На стоянке полевой, — Лучше нет простой, здоровой, Доброй пищи фронтовой. Важно только, чтобы повар Был бы повар — парень свой; Чтобы числился недаром, Чтоб подчас не спал ночей, — Лишь была б она с наваром Да была бы с пылу, с жару — Подобрей, погорячей;
Чтоб идти в любую драку, Силу чувствуя в плечах, Бодрость чувствуя. Однако Дело тут не только в щах.
Жить без пищи можно сутки, Можно больше, но порой На войне одной минутки Не прожить без прибаутки, Шутки самой немудрой.
Не прожить, как без махорки, От бомбежки до другой Без хорошей поговорки Или присказки какой —
Без тебя, Василий Теркин, Вася Теркин — мой герой, А всего иного пуще Не прожить наверняка — Без чего? Без правды сущей, Правды, прямо в душу бьющей, Да была б она погуще, Как бы ни была горька.
Что ж еще?. И все, пожалуй. Словом, книга про бойца Без начала, без конца. Почему так — без начала? Потому, что сроку мало Начинать ее сначала.
Почему же без конца? Просто жалко молодца.
С первых дней годины горькой, В тяжкий час земли родной Не шутя, Василий Теркин, Подружились мы с тобой,
Я забыть того не вправе, Чем твоей обязан славе, Чем и где помог ты мне. Делу время, час забаве, Дорог Теркин на войне.
Как же вдруг тебя покину? Старой дружбы верен счет. Словом, книгу с середины И начнем. А там пойдет.
На привале
— Дельный, что и говорить, Был старик тот самый, Что придумал суп варить На колесах прямо. Суп — во-первых. Во-вторых, Кашу в норме прочной. Нет, старик он был старик Чуткий — это точно.
Слышь, подкинь еще одну Ложечку такую, Я вторую, брат, войну На веку воюю. Оцени, добавь чуток.
Покосился повар: «Ничего себе едок — Парень этот новый». Ложку лишнюю кладет, Молвит несердито:
— Вам бы, знаете, во флот С вашим аппетитом. Тот: — Спасибо. Я как раз Не бывал во флоте. Мне бы лучше, вроде вас, Поваром в пехоте. — И, усевшись под сосной, Кашу ест, сутулясь.
«Свой?» — бойцы между собой, — «Свой!» — переглянулись.
И уже, пригревшись, спал Крепко полк усталый. В первом взводе сон пропал, Вопреки уставу.
Привалясь к стволу сосны, Не щадя махорки, На войне насчет войны Вел беседу Теркин.
— Вам, ребята, с серединки Начинать. А я скажу: Я не первые ботинки Без починки здесь ношу. Вот вы прибыли на место, Ружья в руки — и воюй. А кому из вас известно, Что такое сабантуй?
— Сабантуй — какой-то праздник? Или что там — сабантуй?
— Сабантуй бывает разный, А не знаешь — не толкуй,
Бот под первою бомбежкой Полежишь с охоты в лежку, Жив остался — не горюй:
— Это малый сабантуй.
Отдышись, покушай плотно, Закури и в ус не дуй. Хуже, брат, как минометный Вдруг начнется сабантуй. Тот проймет тебя поглубже, — Землю-матушку целуй. Но имей в виду, голубчик, Это — средний сабантуй.
Сабантуй — тебе наука, Браг лютует — сам лютуй. Но совсем иная штука Это — главный сабантуй.
Парень смолкнул на минуту, Чтоб прочистить мундштучок, Словно исподволь кому-то Подмигнул: держись, дружок…
— Вот ты вышел спозаранку, Глянул — в пот тебя и в дрожь; Прут немецких тыща танков… — Тыща танков? Ну, брат, врешь..
— А с чего мне врать, дружище? Рассуди — какой расчет? — Но зачем же сразу — тыща? — Хорошо. Пускай пятьсот,
— Ну, пятьсот. Скажи по чести, Не пугай, как старых баб.
— Ладно. Что там триста, двести — Повстречай один хотя б…
— Что ж, в газетке лозунг точен;
Не беги в кусты да в хлеб. Танк — он с виду грозен очень, А на деле глух и слеп.
— То-то слеп. Лежишь в канаве, А на сердце маята:
Вдруг как сослепу задавит, — Ведь не видит ни черта.
Повторить согласен снова:
Что не знаешь — не толкуй. Сабантуй — одно лишь слово — Сабантуй!.. Но сабантуй Может в голову ударить, Или попросту, в башку. Вот у нас один был парень… Дайте, что ли, табачку.
Балагуру смотрят в рот, Слово ловят жадно. Хорошо, когда кто врет Весело и складно.
В стороне лесной, глухой, При лихой погоде, Хорошо, как есть такой Парень на походе.
И несмело у него Просят: — Ну-ка, на ночь Расскажи еще чего, Василий Иваныч…
Ночь глуха, земля сыра. Чуть костер дымится.
— Нет, ребята, спать пора, Начинай стелиться.
К рукаву припав лицом, На пригретом взгорке Меж товарищей бойцов Лег Василий Теркин.
Тяжела, мокра шинель, Дождь работал добрый. Крыша — небо, хата — ель, Корни жмут под ребра.
Но не видно, чтобы он Удручен был этим, Чтобы сон ему не в сон Где-нибудь на свете.
Вот он полы подтянул, Укрывая спину, Чью-то тещу помянул, Печку и перину.
И приник к земле сырой, Одолен истомой, И лежит он, мой герой, Спит себе, как дома.
Спит — хоть голоден, хоть сыт, Хоть один, хоть в куче. Спать за прежний недосып, Спать в запас научен.
И едва ль герою снится Всякой ночью тяжкий сон:
Как от западной границы Отступал к востоку он;
Как прошел он, Вася Теркин, Из запаса рядовой, В просоленной гимнастерке Сотни верст земли родной.
До чего земля большая, Величайшая земля. И была б она чужая, Чья-нибудь, а то — своя.
Спит герой, храпит — и точка. Принимает все, как есть. Ну, своя — так это ж точно. Ну, война — так я же здесь.
Спит, забыв о трудном лете. Сон, забота, не бунтуй. Может, завтра на рассвете Будет новый сабантуй.
Спят бойцы, как сон застал, Под сосною впОкат, Часовые на постах Мокнут одиноко.
Зги не видно. Ночь вокруг. И бойцу взгрустнется. Только что-то вспомнит вдруг, Вспомнит, усмехнется.
И как будто сон пропал, Смех дрогнал зевоту.
— Хорошо, что он попал, Теркин, в нашу роту.
x x x
Теркин — кто же он такой? Скажем откровенно:
Просто парень сам собой Он обыкновенный.
Впрочем, парень хоть куда. Парень в этом роде В каждой роте есть всегда, Да и в каждом взводе.
И чтоб знали, чем силен, Скажем откровенно:
Красотою наделен Не был он отменной,
Не высок, не то чтоб мал, Но герой — героем. На Карельском воевал — За рекой Сестрою.
И не знаем почему, — Спрашивать не стали, — Почему тогда ему Не дали медали.
С этой темы повернем, Скажем для порядка: Может, в списке наградном Вышла опечатка.
Не гляди, что на груди, А гляди, что впереди!
В строй с июня, в бой с июля, Снова Теркин на войне.
— Видно, бомба или пуля Не нашлась еще по мне.
Был в бою задет осколком, Зажило — и столько толку. Трижды был я окружен, Трижды — вот он! — вышел вон.
И хоть было беспокойно — Оставался невредим Под огнем косым, трехслойным, Под навесным и прямым.
И не раз в пути привычном, У дорог, в пыли колонн, Был рассеян я частично, А частично истреблен…
Но, однако, Жив вояка, К кухне — с места, с места — в бой. Курит, ест и пьет со смаком На позиции любой.
Как ни трудно, как ни худо — Не сдавай, вперед гляди,
Это присказка покуда, Сказка будет впереди.
Перед боем
— Доложу хотя бы вкратце, Как пришлось нам в счет войны С тыла к фронту пробираться С той, с немецкой стороны.
Как с немецкой, с той зарецкой Стороны, как говорят, Вслед за властью за советской, Вслед за фронтом шел наш брат.
Шел наш брат, худой, голодный, Потерявший связь и часть, Шел поротно и повзводно, И компанией свободной, И один, как перст, подчас.
Полем шел, лесною кромкой, Избегая лишних глаз, Подходил к селу в потемках, И служил ему котомкой Боевой противогаз.
Шел он, серый, бородатый, И, цепляясь за порог, Заходил в любую хату, Словно чем-то виноватый Перед ней. А что он мог!
И по горькой той привычке, Как в пути велела честь, Он просил сперва водички, А потом просил поесть.
Тетка — где ж она откажет? Хоть какой, а все ж ты свой, Ничего тебе не скажет, Только всхлипнет над тобой, Только молвит, провожая: — Воротиться дай вам бог…
То была печаль большая, Как брели мы на восток.
Шли худые, шли босые В неизвестные края. Что там, где она, Россия, По какой рубеж своя!
Шли, однако. Шел и я…
Я дорогою постылой Пробирался не один. Человек нас десять было, Был у нас и командир.
Из бойцов. Мужчина дельный, Местность эту знал вокруг. Я ж, как более идейный, Был там как бы политрук.
Шли бойцы за нами следом, Покидая пленный край. Я одну политбеседу Повторял: — Не унывай.
Не зарвемся, так прорвемся, Будем живы — не помрем. Срок придет, назад вернемся, Что отдали — все вернем.
Самого б меня спросили, Ровно столько знал и я, Что там, где она, Россия, По какой рубеж своя?
Командир шагал угрюмо, Тоже, исподволь смотрю, Что-то он все думал, думал .. — Брось ты думать, — говорю.
Говорю ему душевно. Он в ответ и молвит вдруг: — По пути моя деревня. Как ты мыслишь, политрук?
Что ответить? Как я мыслю? Вижу, парень прячет взгляд, Сам поник, усы обвисли. Ну, а чем он виноват, Что деревня по дороге, Что душа заныла в нем? Тут какой бы ни был строгий, А сказал бы ты: «Зайдем…»
Встрепенулся ясный сокол, Бросил думать, начал петь. Впереди идет далеко, Оторвался — не поспеть.
А пришли туда мы поздно, И задами, коноплей, Осторожный и серьезный, Вел он всех к себе домой.
Вот как было с нашим братом, Что попал домой с войны: Заходи в родную хату, Пробираясь вдоль стены.
Знай вперед, что толку мало От родимого угла, Что война и тут ступала, Впереди тебя прошла, Что тебе своей побывкой Не порадовать жену: Забежал, поспал урывком, Догоняй опять войну…
Вот хозяин сел, разулся, Руку правую — на стол, Будто с мельницы вернулся, С поля к ужину пришел. Будто так, а все иначе…
— Ну, жена, топи-ка печь, Всем довольствием горячим Мне команду обеспечь.
Дети спят, Жена хлопочет, В горький, грустный праздник свой, Как ни мало этой ночи, А и та — не ей одной.
Расторопными руками Жарит, варит поскорей, Полотенца с петухами Достает, как для гостей;
Напоила, накормила, Уложила на покой, Да с такой заботой милой, С доброй ласкою такой, Словно мы иной порою Завернули в этот дом, Словно были мы герои, И не малые притом.
Сам хозяин, старший воин, Что сидел среди гостей, Вряд ли был когда доволен Так хозяйкою своей.
Вряд ли всей она ухваткой Хоть когда-нибудь была, Как при этой встрече краткой, Так родна и так мила.
И болел он, парень честный, Понимал, отец семьи, На кого в плену безвестном Покидал жену с детьми…
Кончив сборы, разговоры, Улеглись бойцы в дому. Лег хозяин. Но не скоро Подошла она к нему.
Тихо звякала посудой, Что-то шила при огне. А хозяин ждет оттуда, Из угла. Неловко мне.
Все товарищи уснули, А меня не гнет ко сну. Дай-ка лучше в карауле На крылечке прикорну.
Взял шинель да, по присловью, Смастерил себе постель, Что под низ, и в изголовье, И наверх, — и все — шинель.
Эх, суконная, казенная, Военная шинель, — У костра в лесу прожженная, Отменная шинель.
Знаменитая, пробитая В бою огнем врага Да своей рукой зашитая, — Кому не дорога!
Упадешь ли, как подкошенный, Пораненный наш брат, На шинели той поношенной Снесут тебя в санбат.
А убьют — так тело мертвое Твое с другими в ряд Той шинелкою потертою Укроют — спи, солдат!
Спи, солдат, при жизни краткой Ни в дороге, ни в дому Не пришлось поспать порядком Ни с женой, ни одному…
На крыльцо хозяин вышел. Той мне ночи не забыть.
— Ты чего? — А я дровишек Для хозяйки нарубить.
Вот не спится человеку, Словно дома — на войне. Зашагал на дровосеку, Рубит хворост при луне.
Тюк да тюк. До света рубит. Коротка солдату ночь. Знать, жену жалеет, любит, Да не знает, чем помочь.
Рубит, рубит. На рассвете Покидает дом боец.
А под свет проснулись дети, Поглядят — пришел отец. Поглядят — бойцы чужие, Ружья разные, ремни. И ребята, как большие, Словно поняли они.
И заплакали ребята. И подумать было тут:
Может, нынче в эту хату Немцы с ружьями войдут…
И доныне плач тот детский В ранний час лихого дня С той немецкой, с той зарецкой Стороны зовет меня.
Я б мечтал не ради славы Перед утром боевым, Я б желал на берег правый, Бой пройдя, вступить живым.
И скажу я без утайки, Приведись мне там идти, Я хотел бы к той хозяйке Постучаться по пути.
Попросить воды напиться — Не затем, чтоб сесть за стол, А затем, чтоб поклониться Доброй женщине простой.
Про хозяина ли спросит, «Полагаю — жив, здоров». Взять топор, шинелку сбросить, Нарубить хозяйке дров.
Потому — хозяин-барин Ничего нам не сказал. Может, нынче землю парит, За которую стоял…
Впрочем, что там думать, братцы, Надо немца бить спешить. Вот и все, что Теркин вкратце Вам имеет доложить.
Переправа
Переправа, переправа! Берег левый, берег правый, Снег шершавый, кромка льда.,
Кому память, кому слава, Кому темная вода, — Ни приметы, ни следа.
Ночью, первым из колонны, Обломав у края лед, Погрузился на понтоны. Первый взвод. Погрузился, оттолкнулся И пошел. Второй за ним. Приготовился, пригнулся Третий следом за вторым.
Как плоты, пошли понтоны, Громыхнул один, другой Басовым, железным тоном, Точно крыша под ногой.
И плывут бойцы куда-то, Притаив штыки в тени. И совсем свои ребята Сразу — будто не они, Сразу будто не похожи На своих, на тех ребят:
Как-то все дружней и строже, Как-то все тебе дороже И родней, чем час назад.
Поглядеть — и впрямь — ребята! Как, по правде, желторот, Холостой ли он, женатый, Этот стриженый народ.
Но уже идут ребята, На войне живут бойцы, Как когда-нибудь в двадцатом Их товарищи — отцы.
Тем путем идут суровым, Что и двести лет назад Проходил с ружьем кремневым Русский труженик-солдат.
Мимо их висков вихрастых, Возле их мальчишьих глаз Смерть в бою свистела часто И минет ли в этот раз?
Налегли, гребут, потея, Управляются с шестом. А вода ревет правее — Под подорванным мостом.
Вот уже на середине Их относит и кружит…
А вода ревет в теснине, Жухлый лед в куски крошит, Меж погнутых балок фермы Бьется в пене и в пыли…
А уж первый взвод, наверно, Достает шестом земли.
Позади шумит протока, И кругом — чужая ночь. И уже он так далеко, Что ни крикнуть, ни помочь.
И чернеет там зубчатый, За холодною чертой, Неподступный, непочатый Лес над черною водой.
Переправа, переправа! Берег правый, как стена…
Этой ночи след кровавый В море вынесла волна.
Было так: из тьмы глубокой, Огненный взметнув клинок, Луч прожектора протоку Пересек наискосок.
И столбом поставил воду Вдруг снаряд. Понтоны — в ряд. Густо было там народу — Наших стриженых ребят…
И увиделось впервые, Не забудется оно: Люди теплые, живые Шли на дно, на дно, на дно..
Под огнем неразбериха — Где свои, где кто, где связь?
Только вскоре стало тихо, — Переправа сорвалась.
И покамест неизвестно, Кто там робкий, кто герой, Кто там парень расчудесный, А наверно, был такой.
Переправа, переправа… Темень, холод. Ночь как год.
Но вцепился в берег правый, Там остался первый взвод.
И о нем молчат ребята В боевом родном кругу, Словно чем-то виноваты, Кто на левом берегу.
Не видать конца ночлегу. За ночь грудою взялась Пополам со льдом и снегом Перемешанная грязь.
И усталая с похода, Что б там ни было, — жива, Дремлет, скорчившись, пехота, Сунув руки в рукава.
Дремлет, скорчившись, пехота, И в лесу, в ночи глухой Сапогами пахнет, потом, Мерзлой хвоей и махрой.
Чутко дышит берег этот Вместе с теми, что на том Под обрывом ждут рассвета, Греют землю животом, — Ждут рассвета, ждут подмоги, Духом падать не хотят.
Ночь проходит, нет дороги Ни вперед и ни назад…
А быть может, там с полночи Порошит снежок им в очи, И уже давно Он не тает в их глазницах И пыльцой лежит на лицах — Мертвым все равно.
Стужи, холода не слышат, Смерть за смертью не страшна, Хоть еще паек им пишет Первой роты старшина,
Старшина паек им пишет, А по почте полевой Не быстрей идут, не тише Письма старые домой, Что еще ребята сами На привале при огне Где-нибудь в лесу писали Друг у друга на спине…
Из Рязани, из Казани, Из Сибири, из Москвы — Спят бойцы. Свое сказали И уже навек правы.
И тверда, как камень, груда, Где застыли их следы…
Может — так, а может — чудо? Хоть бы знак какой оттуда, И беда б за полбеды.
Долги ночи, жестки зори В ноябре — к зиме седой.
Два бойца сидят в дозоре Над холодною водой.
То ли снится, то ли мнится, Показалось что невесть, То ли иней на ресницах, То ли вправду что-то есть?
Видят — маленькая точка Показалась вдалеке: То ли чурка, то ли бочка Проплывает по реке?
— Нет, не чурка и не бочка — Просто глазу маята. — Не пловец ли одиночка? — Шутишь, брат. Вода не та! — Да, вода… Помыслить страшно. Даже рыбам холодна. — Не из наших ли вчерашних Поднялся какой со дна?.
Оба разом присмирели. И сказал один боец: — Нет, он выплыл бы в шинели, С полной выкладкой, мертвец.
Оба здорово продрогли, Как бы ни было, — впервой.
Подошел сержант с биноклем. Присмотрелся: нет, живой.
— Нет, живой. Без гимнастерки. — А не фриц? Не к нам ли в тыл? — Нет. А может, это Теркин? — Кто-то робко пошутил.
— Стой, ребята, не соваться, Толку нет спускать понтон. — Разрешите попытаться? — Что пытаться! — Братцы, — он!
И, у заберегов корку Ледяную обломав, Он как он, Василий Теркин, Встал живой, — добрался вплавь.
Гладкий, голый, как из бани, Встал, шатаясь тяжело. Ни зубами, ни губами Не работает — свело.
Подхватили, обвязали, Дали валенки с ноги. Пригрозили, приказали — Можешь, нет ли, а беги.
Под горой, в штабной избушке, Парня тотчас на кровать Положили для просушки, Стали спиртом растирать.
Растирали, растирали… Вдруг он молвит, как во сне: — Доктор, доктор, а нельзя ли Изнутри погреться мне, Чтоб не все на кожу тратить?
Дали стопку — начал жить, Приподнялся на кровати:
— Разрешите доложить… Взвод на правом берегу Жив-здоров назло врагу! Лейтенант всего лишь просит Огоньку туда подбросить.
А уж следом за огнем Встанем, ноги разомнем. Что там есть, перекалечим, Переправу обеспечим…
Доложил по форме, словно Тотчас плыть ему назад.
— Молодец! — сказал полковник. Молодец! Спасибо, брат.
И с улыбкою неробкой Говорит тогда боец:
— А еще нельзя ли стопку, Потому как молодец?
Посмотрел полковник строго, Покосился на бойца. — Молодец, а будет много — Сразу две. — Так два ж конца…
Переправа, переправа! Пушки бьют в кромешной мгле.
Бой идет святой и правый. Смертный бой не ради славы, Ради жизни на земле.
О войне
— Разрешите доложить Коротко и просто: Я большой охотник жить Лет до девяноста.
А война — про все забудь И пенять не вправе. Собирался в дальний путь, Дан приказ: «Отставить!»
Грянул год, пришел черед, Нынче мы в ответе За Россию, за народ И за все на свете.
От Ивана до Фомы, Мертвые ль, живые, Все мы вместе — это мы, Тот народ, Россия.
И поскольку это мы, То скажу вам, братцы, Нам из этой кутерьмы Некуда податься.
Тут не скажешь: я — не я, Ничего не знаю, Не докажешь, что твоя Нынче хата с краю.
Не велик тебе расчет Думать в одиночку. Бомба — дура. Попадет Сдуру прямо в точку.
На войне себя забудь, Помни честь, однако, Рвись до дела — грудь на грудь, Драка — значит, драка.
И признать не премину, Дам свою оценку, Тут не то, что в старину, — Стенкою на стенку.
Тут не то, что на кулак: Поглядим, чей дюже, — Я сказал бы даже так: Тут гораздо хуже…
Ну, да что о том судить, — Ясно все до точки. Надо, братцы, немца бить, Не давать отсрочки.
Раз война — про все забудь И пенять не вправе, Собирался в долгий путь, Дан приказ: «Отставить!»
Сколько жил — на том конец, От хлопот свободен. И тогда ты — тот боец, Что для боя годен.
И пойдешь в огонь любой, Выполнишь задачу. И глядишь — еще живой Будешь сам в придачу.
А застигнет смертный час, Значит, номер вышел. В рифму что-нибудь про нас После нас напишут.
Пусть приврут хоть во сто крат, Мы к тому готовы, Лишь бы дети, говорят, Были бы здоровы…
Теркин ранен
На могилы, рвы, канавы, На клубки колючки ржавой, На поля, холмы — дырявой, Изувеченной земли, На болотный лес корявый, На кусты — снега легли.
И густой поземкой белой Ветер поле заволок. Вьюга в трубах обгорелых Загудела у дорог.
И в снегах непроходимых Эти мирные края В эту памятную зиму Орудийным пахли дымом, Не людским дымком жилья.
И в лесах, на мерзлой груде, По землянкам без огней, Возле танков и орудий И простуженных коней На войне встречали люди Долгий счет ночей и дней.
И лихой, нещадной стужи Не бранили, как ни зла: Лишь бы немцу было хуже, О себе ли речь там шла!
И желал наш добрый парень: Пусть померзнет немец-барин, Немец-барин не привык, Русский стерпит — он мужик.
Шумным хлопом рукавичным, Топотней по целине Спозаранку день обычный Начинался на войне.
Чуть вился дымок несмелый, Оживал костер с трудом, В закоптелый бак гремела Из ведра вода со льдом.
Утомленные ночлегом, Шли бойцы из всех берлог Греться бегом, мыться снегом, Снегом жестким, как песок.
А потом — гуськом по стежке, Соблюдая свой черед, Котелки забрав и ложки, К кухням шел за взводом взвод.
Суп досыта, чай до пота, — Жизнь как жизнь. И опять война — работа: — Становись!
x x x
Вслед за ротой на опушку Теркин движется с катушкой, Разворачивает снасть, — Приказали делать связь.
Рота головы пригнула. Снег чернеет от огня. Теркин крутит; — Тула, Тула! Тула, слышишь ты меня?
Подмигнув бойцам украдкой: Мол, у нас да не пойдет, — Дунул в трубку для порядку, Командиру подает.
Командиру все в привычку, — Голос в горсточку, как спичку Трубку книзу, лег бочком, Чтоб поземкой не задуло. Все в порядке. — Тула, Тула, Помогите огоньком…
Не расскажешь, не опишешь, Что за жизнь, когда в бою За чужим огнем расслышишь Артиллерию свою.
Воздух круто завивая, С недалекой огневой Ахнет, ахнет полковая, Запоет над головой.
А с позиций отдаленных, Сразу будто бы не в лад, Ухнет вдруг дивизионной Доброй матушки снаряд.
И пойдет, пойдет на славу, Как из горна, жаром дуть, С воем, с визгом шепелявым Расчищать пехоте путь,
Бить, ломать и жечь в окружку. Деревушка? — Деревушку. Дом — так дом. Блиндаж — блиндаж. Врешь, не высидишь — отдашь!
А еще остался кто там, Запорошенный песком? Погоди, встает пехота, Дай достать тебя штыком.
Вслед за ротою стрелковой Теркин дальше тянет провод. Взвод — за валом огневым, Теркин с ходу — вслед за взводом, Топит провод, точно в воду, Жив-здоров и невредим.
Вдруг из кустиков корявых, Взрытых, вспаханных кругом, — Чох! — снаряд за вспышкой ржавой. Теркин тотчас в снег — ничком.
Вдался вглубь, лежит — не дышит, Сам не знает: жив, убит?
Всей спиной, всей кожей слышит, Как снаряд в снегу шипит…
Хвост овечий — сердце бьется. Расстается с телом дух. «Что ж он, черт, лежит — не рвется, Ждать мне больше недосуг».
Приподнялся — глянул косо. Он почти у самых ног — Гладкий, круглый, тупоносый, И над ним — сырой дымок.
Сколько б душ рванул на выброс Вот такой дурак слепой Неизвестного калибра — С поросенка на убой.
Оглянулся воровато, Подивился — смех и грех: Все кругом лежат ребята, Закопавшись носом в снег.
Теркин встал, такой ли ухарь, Отряхнулся, принял вид: — Хватит, хлопцы, землю нюхать, Не годится, — говорит.
Сам стоит с воронкой рядом И у хлопцев на виду, Обратясь к тому снаряду, Справил малую нужду…
Видит Теркин погребушку — Не оттуда ль пушка бьет? Передал бойцам катушку: — Вы — вперед. А я — в обход.
С ходу двинул в дверь гранатой. Спрыгнул вниз, пропал в дыму. — Офицеры и солдаты, Выходи по одному!..
Тишина. Полоска света. Что там дальше — поглядим. Никого, похоже, нету. Никого. И я один.
Гул разрывов, словно в бочке, Отдается в глубине. Дело дрянь: другие точки Бьют по занятой. По мне.
Бьют неплохо, спору нету, Добрым словом помяни Хоть за то, что погреб этот Прочно сделали они.
Прочно сделали, надежно — Тут не то что воевать, Тут, ребята, чай пить можно, Стенгазету выпускать.
Осмотрелся, точно в хате: Печка теплая в углу, Вдоль стены идут полати, Банки, склянки на полу.
Непривычный, непохожий Дух обжитого жилья: Табаку, одежи, кожи И солдатского белья.
Снова сунутся? Ну что же, В обороне нынче — я-. На прицеле вход и выход, Две гранаты под рукой.
Смолк огонь. И стало тихо. И идут — один, другой…
Теркин, стой. Дыши ровнее. Теркин, ближе подпусти. Теркин, целься. Бей вернее, Теркин. Сердце, не части.
Рассказать бы вам, ребята, Хоть не верь глазам своим, Как немецкого солдата В двух шагах видал живым.
Подходил он в чем-то белом, Наклонившись от огня, И как будто дело делал: Шел ко мне — убить меня.
В этот ровик, точно с печки, Стал спускаться на заду…
Теркин, друг, не дай осечки. Пропадешь, — имей в виду.
За секунду до разрыва, Знать, хотел подать пример;
Прямо в ровик спрыгнул живо В полушубке офицер.
И поднялся незадетый, Цельный. Ждем за косяком., Офицер — из пистолета, Теркин — в мягкое — штыком.
Сам присел, присел тихонько. Повело его легонько. Тронул правое плечо. Ранен. Мокро. Горячо.
И рукой коснулся пола; Кровь, — чужая иль своя?,
Тут как даст вблизи тяжелый, Аж подвинулась земля!
Вслед за ним другой ударил, И темнее стало вдруг.
«Это — наши, — понял парень, — Наши бьют, — теперь каюк».
Оглушенный тяжким гулом, Теркин никнет головой. Тула, Тула, что ж ты, Тула, Тут же свой боец живой.
Он сидит за стенкой дзота, Кровь течет, рукав набряк. Тула, Тула, неохота Помирать ему вот так.
На полу в холодной яме Неохота нипочем Гибнуть с мокрыми ногами, Со своим больным плечом.
Жалко жизни той, приманки, Малость хочется пожить, Хоть погреться на лежанке, Хоть портянки просушить…
Теркин сник. Тоска согнула. Тула, Тула… Что ж ты, Тула? Тула, Тула. Это ж я… Тула… Родина моя!..
x x x
А тем часом издалека, Глухо, как из-под земли, Ровный, дружный, тяжкий рокот Надвигался, рос. С востока Танки шли.
Низкогрудый, плоскодонный, Отягченный сам собой, С пушкой, в душу наведенной, Стращен танк, идущий в бой.
А за грохотом и громом, За броней стальной сидят, По местам сидят, как дома, Трое-четверо знакомых Наших стриженых ребят.
И пускай в бою впервые, Но ребята — свет пройди, Ловят в щели смотровые Кромку поля впереди.
Видят — вздыбился разбитый, Развороченный накат. Крепко бито. Цель накрыта. Ну, а вдруг как там сидят!
Может быть, притих до срока У орудия расчет? Развернись машина боком — Бронебойным припечет.
Или немец с автоматом, Лезть наружу не дурак, Там следит за нашим братом, Выжидает. Как не так.
Двое вслед за командиром Вниз — с гранатой — вдоль стены. Тишина.- Углы темны…
— Хлопцы, занята квартира, — Слышат вдруг из глубины.
Не обман, не вражьи шутки, Голос вправдашный, родной: — Пособите. Вот уж сутки Точка данная за мной…
В темноте, в углу каморки, На полу боец в крови. Кто такой? Но смолкнул Теркин, Как там хочешь, так зови.
Он лежит с лицом землистым, Не моргнет, хоть глаз коли. В самый срок его танкисты Подобрали, повезли.
Шла машина в снежной дымке, Ехал Теркин без дорог. И держал его в обнимку Хлопец — башенный стрелок.
Укрывал своей одежей, Грел дыханьем. Не беда, Что в глаза его, быть может, Не увидит никогда…
Свет пройди, — нигде не сыщешь, Не случалось видеть мне Дружбы той святей и чище, Что бывает на войне.
О награде
— Нет, ребята, я не гордый. Не загадывая вдаль, Так скажу: зачем мне орден? Я согласен на медаль.
На медаль. И то не к спеху. Вот закончили б войну, Вот бы в отпуск я приехал На родную сторону.
Буду ль жив еще? — Едва ли. Тут воюй, а не гадай. Но скажу насчет медали: Мне ее тогда подай.
Обеспечь, раз я достоин. И понять вы все должны:
Дело самое простое — Человек пришел с войны.
Вот пришел я с полустанка В свой родимый сельсовет. Я пришел, а тут гулянка. Нет гулянки? Ладно, нет.
Я в другой колхоз и в третий — Вся округа на виду. Где-нибудь я в сельсовете На гулянку попаду.
И, явившись на вечерку, Хоть не гордый человек, Я б не стал курить махорку, А достал бы я «Казбек».
И сидел бы я, ребята, Там как раз, друзья мои, Где мальцом под лавку прятал Ноги босые свои.
И дымил бы папиросой, Угощал бы всех вокруг. И на всякие вопросы Отвечал бы я не вдруг.
— Как, мол, что? — Бывало всяко. — Трудно все же? — Как когда. — Много раз ходил в атаку? — Да, случалось иногда.
И девчонки на вечерке Позабыли б всех ребят, Только слушали б девчонки, Как ремни на мне скрипят.
И шутил бы я со всеми, И была б меж них одна… И медаль на это время Мне, друзья, вот так нужна!
Ждет девчонка, хоть не мучай, Слова, взгляда твоего…
— Но, позволь, на этот случай Орден тоже ничего? Вот сидишь ты на вечерке, И девчонка — самый цвет.
— Нет,- сказал Василий Теркин И вздохнул. И снова: — Нет. Нет, ребята. Что там орден. Не загадывая вдаль, Я ж сказал, что я не гордый, Я согласен на медаль.
_______
Теркин, Теркин, добрый малый, Что тут смех, а что печаль. Загадал ты, друг, немало, Загадал далеко вдаль.
Были листья, стали почки, Почки стали вновь листвой. А не носит писем почта В край родной смоленский твой.
Где девчонки, где вечерки? Где родимый сельсовет? Знаешь сам, Василий Теркин, Что туда дороги нет.
Нет дороги, нету права Побывать в родном селе.
Страшный бой идет, кровавый, Смертный бой не ради славы, Ради жизни на земле.
poemata.ru
Book: Василий Тёркин
Бой безвестный, о котором
Речь сегодня поведём,
Был, прошёл, забылся скоро…
Да и вспомнят ли о нём?
Бой в лесу, в кустах, в болоте,
Где война стелила путь,
Где вода была пехоте
По колено, грязь – по грудь;
Где брели бойцы понуро,
И, скользнув с бревна в ночи,
Артиллерия тонула,
Увязали тягачи.
Этот бой в болоте диком
На втором году войны
Не за город шёл великий,
Что один у всей страны;
Не за гордую твердыню,
Что у матушки-реки,
А за некий, скажем ныне,
Населённый пункт Борки.
Он стоял за тем болотом
У конца лесной тропы,
В нём осталось ровным счётом
Обгорелых три трубы.
Там с открытых и закрытых
Огневых – кому забыть! —
Было бито, бито, бито,
И, казалось, что там бить?
Там в щебёнку каждый камень,
В щепки каждое бревно.
Называлось там Борками
Место чёрное одно.
А в окружку – мох, болото,
Край от мира в стороне.
И подумать вдруг, что кто-то
Здесь родился, жил, работал,
Кто сегодня на войне.
Где ты, где ты, мальчик босый,
Деревенский пастушок,
Что по этим дымным росам,
Что по этим кочкам шёл?
Бился ль ты в горах Кавказа,
Или пал за Сталинград,
Мой земляк, ровесник, брат,
Верный долгу к приказу
Русский труженик-солдат.
Или, может, а этих дымах,
Что уже недалеки,
Видишь нынче свой родимый
Угол дедовский, Борки?
И у той черты недальной,
У земли многострадальной,
Что была к тебе добра,
Влился голос твой в печальный
И протяжный стон: «Ура-а…»
Как в бою удачи мало
И дела нехороши,
Виноватого, бывало,
Там попробуй поищи.
Артиллерия толково
Говорит – она права:
– Вся беда, что танки снова
В лес свернули по дрова.
А ещё сложнее счёты,
Чуть танкиста повстречал:
– Подвела опять пехота.
Залегла. Пропал запал.
А пехота не хвастливо,
Без отрыва от земли
Лишь махнёт рукой лениво:
– Точно. Танки подвели.
Так идёт оно по кругу,
И ругают все друг друга,
Лишь в согласье все подряд
Авиацию бранят.
Все хорошие ребята,
Как посмотришь – красота.
И ничуть не виноваты,
И деревня не взята.
И противник по болоту,
По траншейкам торфяным
Садит вновь из миномётов —
Что ты хочешь делай с ним.
Адреса разведал точно,
Шлёт посылки спешной почтой,
И лежишь ты, адресат,
Изнывая, ждёшь за кочкой,
Скоро ль мина влепит в зад.
Перемокшая пехота
В полный смак клянёт болото,
Не мечтает о другом —
Хоть бы смерть, да на сухом.
Кто-нибудь ещё расскажет,
Как лежали там в тоске.
Третьи сутки кукиш кажет
В животе кишка кишке.
Посыпает дождик редкий,
Кашель злой терзает грудь.
Ни клочка родной газетки —
Козью ножку завернуть;
И ни спичек, ни махорки —
Всё раскисло от воды.
– Согласись, Василий Тёркин,
Хуже нет уже беды?
Тот лежит у края лужи,
Усмехнулся:
– Нет, друзья,
о сто раз бывает хуже,
Это точно знаю я.
– Где уж хуже…
– А не спорьте,
Кто не хочет, тот не верь,
Я сказал бы: на курорте
Мы находимся теперь.
И глядит шутник великий
На людей со стороны.
Губы – то ли от черники,
То ль от холода черны,
Говорит:
– В своём болоте
Ты находишься сейчас.
Ты в цепи. Во взводе. В роте.
Ты имеешь связь и часть.
Даже сетовать неловко
При такой, чудак, судьбе.
У тебя в руках винтовка,
Две гранаты при тебе.
У тебя – в тылу ль, на фланге, —
Сам не знаешь, как силён, —
Бронебойки, пушки, танки.
Ты, брат, – это батальон.
Полк. Дивизия. А хочешь —
Фронт. Россия! Наконец,
Я, скажу тебе короче
И понятней: ты – боец.
Ты в строю, прошу усвоить,
А быть может, год назад
Ты бы здесь изведал, воин,
То, что наш изведал брат.
Ноги б с горя не носили!
Где свои, где чьи края?
Где тот фронт и где Россия?
По какой рубеж своя?
И однажды ночью поздно,
От деревни в стороне
Укрывался б ты в колхозной,
Например, сенной копне…
Тут, озноб вдувая в души,
Долгой выгнувшись дугой,
Смертный свист скатился в уши,
Ближе, ниже, суше, глуше —
И разрыв!
За ним другой…
– Ну, накрыл. Не даст дослушать
Человека.
– Он такой…
И за каждым тем разрывом
На примолкнувших ребят
Рваный лист, кружась лениво,
Ветки сбитые летят.
Тянет всех, зовёт куда-то,
Уходи, беда вот-вот…
Только Тёркин:
– Брось, ребята,
Говорю – не попадёт.
Сам сидит как будто в кресле,
Всех страхует от огня.
– Ну, а если?..
– А уж если…
Получи тогда с меня.
Слушай лучше. Я серьёзно
Рассуждаю о войне.
Вот лежишь ты в той бесхозной,
В поле брошенной копне.
Немец где? До ближней хаты
Полверсты – ни дать ни взять,
И приходят два солдата
В поле сена навязать.
Из копнушки вяжут сено,
Той, где ты нашёл приют,
Уминают под колено
И поют. И что ж поют!
Хлопцы, верьте мне, не верьте,
Только врать не стал бы я,
А поют худые черти,
Сам слыхал: «Москва моя».
Тут состроил Тёркин рожу
И привстал, держась за пень,
И запел весьма похоже,
Как бы немец мог запеть.
До того тянул он криво,
И смотрел при этом он
Так чванливо, так тоскливо,
Так чудно, – печёнки вон!
– Вот и смех тебе. Однако
Услыхал бы ты тогда
Эту песню, – ты б заплакал
От печали и стыда.
И смеёшься ты сегодня,
Потому что, знай, боец:
Этой песни прошлогодней
Нынче немец не певец.
– Не певец-то – это верно,
Это ясно, час не тот…
– А деревню-то, примерно,
Вот берём – не отдаёт.
И с тоскою бесконечной,
Что, быть может, год берёг,
Кто-то так чистосердечно,
Глубоко, как мех кузнечный,
Вдруг вздохнул:
– Ого, сынок!
Подивился Тёркин вздоху,
Посмотрел, – ну, ну! – сказал, —
И такой ребячий хохот
Всех опять в работу взял.
– Ах ты, Тёркин. Ну и малый.
И в кого ты удался,
Только мать, наверно, знала…
– Я от тётки родился.
– Тёркин – тёткин, ёлки-палки,
Сыпь ещё назло врагу.
– Не могу. Таланта жалко.
До бомбёжки берегу.
Получай тогда на выбор,
Что имею про запас.
– И за то тебе спасибо.
– На здоровье. В добрый час.
Заключить теперь нельзя ли,
Что, мол, горе не беда,
Что ребята встали, взяли
Деревушку без труда?
Что с удачей постоянной
Тёркин подвиг совершил:
Русской ложкой деревянной
Восемь фрицев уложил!
Нет, товарищ, скажем прямо:
Был он долог до тоски,
Летний бой за этот самый
Населённый пункт Борки.
Много дней прошло суровых,
Горьких, списанных в расход.
– Но позвольте, – скажут снова, —
Так о чём тут речь идёт?.
Речь идёт о том болоте,
Где война стелила путь,
Где вода была пехоте
По колено, грязь – по грудь;
Где в трясине, в ржавой каше,
Безответно – в счёт, не в счёт —
Шли, ползли, лежали наши
Днём и ночью напролёт;
Где подарком из подарков,
Как труды ни велики,
Не Ростов им был, не Харьков,
Населённый пункт Борки.
И в глуши, в бою безвестном,
В сосняке, в кустах сырых
Смертью праведной и честной
Пали многие из них.
Пусть тот бой не упомянут
В списке славы золотой,
День придёт – ещё повстанут
Люди в памяти живой.
И в одной бессмертной книге
Будут все навек равны —
Кто за город пал великий,
Что один у всей страны;
Кто за гордую твердыню,
Что у Волги у реки,
Кто за тот, забытый ныне,
Населённый пункт Борки.
И Россия – мать родная —
Почесть всем отдаст сполна.
Бой иной, пора иная,
Жизнь одна и смерть одна.
www.e-reading.club
Читать онлайн книгу «Василий Теркин» бесплатно — Страница 1
Александр Твардовский
Василий Теркин. Стихотворения. Поэмы
Строка Твардовского
Последнее воспоминание о нем: сидит, страшно исхудавший, возле большого дачного окна…
Незадолго до этого, в феврале 1970 года, многолетнее грубое давление всевозможных «руководящих инстанций» – ЦК КПСС, Главлита (а попросту сказать – цензуры), секретариата Союза писателей – вынудило Александра Твардовского покинуть журнал «Новый мир», главным редактором которого он был больше десяти лет и который за это время приобрел огромную популярность в нашей стране и даже за ее пределами.
В прошлом веке, испытав потерю такого же своего любимого детища – журнала «Отечественные записки», закрытого правительством, Салтыков-Щедрин горестно писал, что отныне «лишился употребления языка». Но то, что для великого сатирика было метафорой, гиперболой, для Твардовского стало реальностью. Лишившись журнала, не сумев опубликовать свою последнюю поэму «По праву памяти», он смертельно заболел и почти потерял речь.
Его окружали родные, навещали друзья, и все же на долгие часы он оставался наедине со смотрящей в окно поздней осенью, безлистыми деревьями, пожухлой травой, покуда в стекло не застучались, не заскреблись первые метели. (И не звучали ли в памяти последней декабрьской ночью строки из трагической главы «Василия Теркина»: «Смерть склонилась к изголовью: – Ну, солдат, пойдем со мной»?)
Вся жизнь, наверное, проходила в те дни перед глазами Твардовского, и он мог сказать о себе словами своего любимого героя:
Я загнул такого крюку,
Я прошел такую даль,
И видал такую муку,
И такую знал печаль…
«Василий Теркин»…Ах, каким простым все казалось подростку, росшему на Смоленщине, как он напишет позже: «в захолустье, потрясенном всемирным чудом новых дней». Немало обязанный отцу, сельскому кузнецу, первыми задатками любви к книге, к чтению, он, став комсомольцем, теперь судил об «отсталых» взглядах Трифона Гордеевича со всей страстью и категоричностью юности.
Среди стихов «поэта-селькора», как именовали своего юного сотрудника смоленские газеты, были и такие, как «Отцу-богатею», а в одной из его первых поэм «отрицательным» персонажем был… кузнец Гордеич!
Много лет пройдет, прежде чем отцовская судьба предстанет перед Твардовским во всей сложности. Долгие годы он вынашивал замысел романа об отце, который, к сожалению, так и не удалось осуществить. Он и название придумал – «Пан». Так прозвали Трифона Гордеевича земляки за то, что тот всячески, весьма наивно и недальновидно подчеркивал свою особость, независимость, отличный от обычного деревенского склад жизни.
Но уже в поэме «За далью – даль» будут запечатлены и реальная картина «скудного выручкою» трудового дня мифического «богатея», и беглые портреты его бедных «клиентов». А в очерке «Заметки с Ангары», рассказывая о повстречавшемся выходце со Смоленщины, Твардовский писал, что, глядя на него, «невольно вспомнил затылок покойного отца, такой знакомый до последней морщинки и черточки…». При всем лаконизме этого упоминания за ним ощутимо сильное душевное движение, всколыхнувшаяся память о человеке, с которым в юности шла такая непримиримая война.
На первых жизненных верстах отцовский образ сделался воплощением того обихода и уклада, от которых начинающий поэт стремился оттолкнуться, как отталкиваются от берега, отправляясь в плавание. Этот конфликт завершился уходом юноши из дома и началом самостоятельного существования как газетчика и литератора.
Готовы были мы к походу.
Что проще может быть:
Не лгать,
Не трусить,
Верным быть народу,
Любить родную землю-мать,
Чтоб за нее в огонь и в воду,
А если —
То и жизнь отдать.
Так вспоминал Твардовский в своей последней поэме давнее умонастроение – свое и друзей-ровесников. И, умудренный всем пережитым, прибавлял:
Что проще!
В целости оставим
Таким завет начальных дней.
Лишь от себя теперь добавим:
Что проще – да.
Но что сложней?
«Сложность» дала себя знать немедля. В пору начавшейся коллективизации в числе миллионов других несправедливо пострадала и «панская» семья, высланная на Север. Почти тридцать лет спустя, в 1957 году, набрасывая план пьесы о раскулачивании, Твардовский припомнил слова, сказанные ему в ту давнюю пору секретарем Смоленского обкома партии: «Бывают такие времена, когда нужно выбирать между папой-мамой и революцией». В тех же набросках запечатлена и дилемма, вставшая перед «младшим братом», в котором угадывается сам автор: «Он должен порвать с семьей, отказаться от нее, проклясть ее – тогда, может быть, он еще останется «на этом берегу», а нет – хочешь не хочешь – будешь «врагом», кулаком, которому никогда и ничем не отмолить себе прощенья у советской власти».
Происшедшее оставило в душе поэта тяжелейшую, незаживающую рану и в то же время положило начало долгому, мучительному, противоречивому отрезвлению от прежних наивных иллюзий. И уже совсем по-иному вспоминалась жизнь на отцовском хуторе в стихотворении «Братья», завершавшемся пронзительными строками:
Что ж ты, брат?
Как ты, брат?
Где ж ты, брат?
На каком Беломорском канале?..
Заметно отличалась по тону от тогдашней литературы с ее упрощенным и приукрашенным изображением коллективизации и поэма Твардовского «Страна Муравия». В описании скитаний Никиты Моргунка, который «бросил… семью и дом», не желая вступать в колхоз (как поступил и отец поэта), в его тревожных раздумьях и многочисленных дорожных встречах слышны явственные отголоски трагических событий тех лет. Выразительна, например, услышанная Моргунком сказка про деда и бабу, которые «жили век в своей избе», покуда «небывало высокая» вешняя вода не «подняла… избушку» и, «как кораблик, понесла» совсем на новое место: «Тут и стой». Сам автор впоследствии ценил драматизм этой поэмы, достигавший особой силы в черновых вариантах:
Дома гниют, дворы гниют,
По трубам галки гнезда вьют,
Зарос хозяйский след.
Кто сам сбежал, кого свезли,
Как говорят, на край земли,
Где и земли-то нет.
Тем не менее герой поэмы в конце концов отказывался от поисков легендарной страны «единоличного» крестьянского счастья, где «никакой, ни боже мой, – коммунии, колхозии», и смирялся с необходимостью вступить в артель. Многие стихотворения, вошедшие в сборники «Дорога», «Сельская хроника» и «Загорье», красноречиво свидетельствуют о том, как старательно искал Твардовский светлые стороны тогдашней деревенской жизни, исходя из сознания, что так нужно. Нужно «иметь мужество видеть положительное», – с горечью напишет он впоследствии.
По дороге, зеркально блестящей,
Мимо отчего еду крыльца…
Эти строки, задуманные как одическое восславление новой жизни, обернулись, однако, едкой и горькой оценкой происходившего тогда с самим поэтом. Еще недавно объявлявшийся в смоленской печати «кулацким подголоском» и даже «классовым врагом», он после «Страны Муравии», которую критики сочли прославлением коллективизации, оказался в фаворе у власти: был принят в партию, награжден орденом Ленина в числе известных писателей и даже получил Сталинскую премию.
Счастье, что «зеркально блестящая дорога» не ослепила Твардовского. Он понимал, что в расхваленных критиками произведениях «едет мимо» многого, что есть в реальной жизни. В конце тридцатых годов в письме к родичу, тоже взявшемуся за перо, Александр Трифонович не столько поучал адресата, сколько размышлял о своем: «…нужно выработать в себе прямо-таки отвращение к «легкости», «занятности», ко всему тому, что упрощает и «закругляет» сложнейшие явления жизни… будь смелей, исходи не из соображения о том, что будто бы требуется, а из своего самовнутреннего убеждения, что это, о чем пишешь, так, а не иначе, что это ты твердо знаешь, что ты так хочешь». А ставшему близким другом С. Я. Маршаку признавался: «…давно хочу писать иначе, но все еще не могу…»
Впрочем, «иначе» писать он все же пробовал – и в «Братьях», и в элегической предвоенной «Поездке в Загорье», и в полном затаенной боли стихотворении «Матери» (Мария Митрофановна вместе с семьей еще находилась в ссылке):
И первый шум листвы еще неполной,
И след зеленый по росе зернистой,
И одинокий стук валька на речке,
И грустный запах молодого сена,
И отголосок поздней бабьей песни,
И просто небо, голубое небо —
Мне всякий раз тебя напоминают.
Истинное же рождение Твардовского как великого русского поэта произошло в трагическую пору народной истории – в затяжную и кровавую зимнюю кампанию в Финляндии и Великую Отечественную войну. Он был фронтовым корреспондентом, испытал горечь страшных поражений и потерь, попадал в окружение, сталкивался с множеством людей – когда надолго, когда на краткий, но навсегда запомнившийся миг. Позже он сказал об этом в своей «Книге про бойца», ставшей поэмой «Василий Теркин»:
Вспомним с нами отступавших,
Воевавших год иль час,
Павших, без вести пропавших,
С кем видались мы хоть раз,
Провожавших, вновь встречавших,
Нам попить воды подавших,
Помолившихся за нас.
Замечательна и парадоксальна судьба этой книги! Написанная в пору, когда для автора, как и для множества современников, Сталин был величайшим авторитетом, она понравилась вождю. Свидетельство тому – и новая Сталинская премия, присужденная поэту, и то, что, по воспоминаниям Хрущева, «Сталин с умилением смотрел на картину с Василием Теркиным» (написанную художником Решетниковым). Он видел в герое книги бравого, исполнительного солдата, безотказный «винтик» (по известному выражению вождя) армейского и даже государственного механизма.
Но вот что знаменательно. Первые же главы «Василия Теркина» появились в печати в трагические месяцы 1942 года почти одновременно со знаменитым сталинским приказом № 227 и фактически дерзко противоречили ему. Сталин клеймил солдат отступавшей армии, якобы «покрывших свои знамена позором», обвинял их в «позорном поведении» и даже в «преступлениях перед Родиной». Твардовский же болел душой и за своего главного героя – рядового «в просоленной гимнастерке», и за всех других «наших стриженых ребят», принявших в войну величайшие муки:
Шел наш брат, худой, голодный,
Потерявший связь и часть,
Шел поротно и повзводно,
И компанией свободной,
И один, как перст, подчас.
Шел он, серый, бородатый,
И, цепляясь за порог,
Заходил в любую хату,
Словно чем-то виноватый
Перед ней. А что он мог?
Еще только задумывая книгу, Твардовский размышлял: «Начало может быть полулубочным. А там этот парень пойдет все сложней и сложней». Так оно и оказалось. Какой там «винтик»! Какой там недалекий весельчак и балагур, каким его порой аттестовали в критике! В Теркине зажила, заиграла всеми красками сама народная душа – ее ширь и размах, лиризм и ум, лукавство и чуткость к чужому горю.
У Салтыкова-Щедрина, кстати, одного из любимейших писателей Твардовского, есть превосходные слова о том, как важно художнику, изображающему типы из «народной среды», разглядеть «нравственное изящество, которое они в себе заключают». Это нравственное изящество многообразно проявляется в Теркине. Оно и в органичности для него чувства патриотизма, в готовности к подвигу без фразы и позы («Не затем на смерть идешь, чтобы кто-нибудь увидел. Хорошо б. А нет – ну что ж…»). Оно и в той чуткости, которую проявляет он в истории с «осиротевшей» гармонью, и в готовности уступить свою славу однофамильцу, и в том, как рассказывает Теркин «про солдата-сироту», и в его разговоре-поединке со Смертью:
– Я не худший и не лучший,
Что погибну на войне.
Но в конце ее, послушай,
Дашь ты на день отпуск мне?
Дашь ты мне в тот день последний,
В праздник славы мировой,
Услыхать салют победный,
Что раздастся над Москвой?
Дашь ты мне в тот день немножко
Погулять среди живых?
Дашь ты мне в одно окошко
Постучать в краях родных
И, как выйдут на крылечко, —
Смерть, а Смерть, еще мне там
Дашь сказать одно словечко?
Полсловечка?..
«Какая свобода, какая чудесная удаль, – писал, прочитав эту книгу, И. А. Бунин, – какая меткость, точность во всем и какой необыкновенный народный солдатский язык – ни сучка, ни задоринки, ни единого фальшивого, готового, то есть литературно-пошлого слова!»
Если уже в «Стране Муравии» такие взыскательные ценители, как Борис Пастернак и Николай Асеев, отмечали высокую культуру стиха, то в «Василии Теркине» мастерство поэта достигло расцвета. Твардовский испытал, по собственному выражению, «чувство полной свободы обращения со стихом и словом в естественно сложившейся непринужденной форме изложения».
Разнообразный по строфике, интонационно-гибкий стих поэмы замечательно соответствует ее содержанию, сохраняя живую естественность речи персонажей, их многоголосье, все богатство чувств и переживаний героя и самого автора:
Полдень раннего июня
Был в лесу, и каждый лист,
Полный, радостный и юный,
Был горяч, но свеж и чист.
Лист к листу, листом прикрытый,
В сборе лиственном густом
Пересчитанный, промытый
Первым за лето дождем.
И в глуши родной, ветвистой,
И в тиши дневной, лесной
Молодой, густой, смолистый,
Золотой держался зной.
И в спокойной чаще хвойной
У земли мешался он
С муравьиным духом винным
И пьянил, склоняя в сон.
Каждая строка здесь перекликается с другими. В первой строфе одинаково звучат и начало строк (полдень – полный), и в известной мере середина (раннего – радостный). Во второй – тоже есть своя инструментовка. В заключение же возникает целый поток созвучий: глуши – тиши, родной – дневной – лесной, молодой – густой – золотой, спокойной – хвойной, муравьиным – винным.
В «Теркине» берут начало мотивы, предвещавшие следующую поэму Твардовского – о краткой побывке дома отступающего бойца, о солдате-сироте, нашедшем на месте родного села пепелище, о возвращающейся из полона «труженице-матери».
В начале поэмы «Дом у дороги» говорится, что эта тема, эта песня «жила, кипела, ныла» в душе автора всю войну – о судьбе крестьянской семьи, о великих людских муках и многоликости народного подвига, будь то стойкость мужа-солдата или самоотверженность жены и матери, сберегавшей детей в пучине лишений и бед.
Мысленный разговор Анны Сивцовой на чужбине с крохотным сыном принадлежит к самым проникновенным страницам, когда-либо написанным Твардовским, и смело может быть причислен к шедеврам мировой поэзии.
Мы так и не узнаем, дождется ли своей хозяйки дом, возведенный Андреем Сивцовым на месте пожарища, наполнится ли он детскими голосами. Ведь конец у подобных историй был неодинаков! И эта томительная незавершенность судеб героев поэмы придавала ей особенный драматизм.
О том, что «счастье – не в забвенье» пережитой народом трагедии, говорит и лирика Твардовского военных и мирных лет – «Две строчки», «Я убит подо Ржевом», «В тот день, когда окончилась война», «Я знаю, никакой моей вины…». В стихотворении «Я убит подо Ржевом» строгая, напоминающая стиль похоронок военной поры обстоятельность рассказа о гибели солдата (в «пятой роте, на левом при жестоком налете») сменяется сильнейшим эмоциональным взрывом:
Я – где корни слепые
Ищут корма во тьме;
Я – где с облачком пыли
Ходит рожь на холме;
Я – где крик петушиный
На заре по росе;
Я – где ваши машины
Воздух рвут на шоссе…
Повторяющаяся «запевка» («Я – где…»), внутренние созвучия (корни – корма; заре – росе), звукопись («ваШи маШины… Шоссе» – как бы шорох шин) – все это придает монологу убитого воина редкую выразительность, певучесть, и голос героя сливается с дыханием мира, где как бы рассеялся, растворился павший боец.
Напрасно власти старались приручить и заласкать Твардовского, ставшего после «Теркина» народным любимцем. Писать в прежнем духе о деревне, разоренной не только войной, но и новыми жестокими поборами, он больше не мог. Продолжать «Книгу про бойца», как требовали многие наивные читатели, придумать ее герою беспечное житье-бытье тоже совесть не позволяла, тем более что получал автор и совсем другие «подсказки»:
Поэт Твардовский, извините,
Не забывайте и задворки,
Хоть мимолетно посмотрите,
Где умирает Вася Теркин,
Который воевал, учился,
Заводы строил, сеял рожь.
В тюрьме, бедняга, истомился,
Погиб в которой ни за грош…
Прошу мне верить, я Вам верю.
Прощайте! Больше нету слов.
Я теркиных нутром измерил,
Я Теркин, хоть пишусь
Попов
Дожил ли автор этих трогательных и неумелых стихов до появления поэмы «Теркин на том свете», где Твардовский, по собственному выражению, хотел воплотить «суд народа над бюрократией и аппаратчиной»? Критика «того света», в котором без труда угадывалась вполне реальная партийно-государственная махина, временами достигала в этой книге, опубликованной лишь через десять лет после ее создания, чрезвычайной остроты. Так, узнав о загробном пайке («Обозначено в меню, а в натуре нету»), Теркин простодушно спрашивает: «Вроде, значит, трудодня?» Читатель же мог в свою очередь подумать и о других вещах, существовавших лишь на бумаге, например, о свободе слова, печати, собраний, «обозначенной» в тогдашней конституции.
В сущности, это уже был суд над сталинизмом, но он не сразу и нелегко давался Твардовскому, который еще недавно в одной из глав книги «За далью – даль» писал о смерти Сталина как о «большом нашем горе». И хотя позднее эта глава была автором кардинально переделана, следы известной непоследовательности, нерешительности в суждениях о пережитой эпохе ощутимы в этой книге, даже в таких сыгравших определенную роль в общественной жизни главах, как «Друг детства» (о встрече с безвинно осужденным при Сталине человеком) и «Так это было», непосредственно посвященной размышлениям о вожде.
Замечательны, однако, многие лирические фрагменты книги – о Волге, о родной Смоленщине, об отцовской кузнице и острый «литературный разговор», возникавший не только в одноименной главе. Отдельные места поэмы по искренности и силе соперничают с самыми лучшими стихотворениями поэта:
Нет, жизнь меня не обделила,
Добром своим не обошла.
Всего с лихвой дано мне было
В дорогу – света и тепла.
И сказок в трепетную память,
И песен матери родной,
И старых праздников с попами,
И новых с музыкой иной.
…Чтоб жил и был всегда с народом,
Чтоб ведал все, что станет с ним,
Не обошла тридцатым годом.
И сорок первым.
И иным…
Из главы «С самим собой»Последний этап жизни Твардовского тесно связан с его деятельностью как главного редактора журнала «Новый мир». Ныне нет недостатка в обвинениях тогдашней литературы, не щадят и «Новый мир», который, дескать, был недостаточно смел и последователен в критике режима и не мог отрешиться от многих ошибочных представлений. Но тут вспоминаются слова Герцена об отношении молодого поколения к предшественникам, «выбивавшимся из сил, усиливаясь стащить с мели глубоко вре́завшуюся в песок барку нашу»: «Оно их не знает, забыло, не любит, отрекается от них, как от людей менее практических, дельных, менее знавших, куда идут; оно на них сердится и огулом отбрасывает их, как отсталых… Мне ужасно хотелось бы спасти молодое поколение от исторической неблагодарности и даже от исторической ошибки».
Еще в сталинские времена Твардовский-редактор опубликовал в «Новом мире» острокритический очерк В. Овечкина «Районные будни», а в пору оттепели – повесть А. Солженицына «Один день Ивана Денисовича». Даже в «застойные» годы журнал продолжал печатать правдивые, говорившие о глубоком неблагополучии в нашей общественной жизни произведения Ф. Абрамова, В. Быкова, Б. Можаева, Ю. Трифонова, Ю. Домбровского и ряда других писателей. Недаром в зарубежной, а позже и в отечественной печати высказывалась справедливая мысль, что журнал превращался в неофициальную оппозицию существующему режиму. Думается, что в истории русской литературы и общественной мысли «Новый мир» Твардовского занимает не меньшее место, нежели «Современник» и «Отечественные записки».
Неотделима от этой деятельности Твардовского и его последняя поэма «По праву памяти», в которой он произвел окончательный расчет со сталинизмом, «добивая» его в собственной душе, покаянно пересматривая пережитое и восстанавливая историческую правду.
Опаляющим автобиографизмом дышит центральная глава поэмы – «Сын за отца не отвечает». Вынесенные в заглавие широко известные слова Сталина в пору их произнесения выглядели для многих, в том числе и для Твардовского, неожиданным счастьем, своеобразной амнистией (хотя не раз еще «кулацкое» происхождение ставилось «в строку» поэту – вплоть до самых последних лет жизни). Теперь же Твардовский беспощадно обнажает безнравственную суть этого лживого «афоризма» (лживого – ибо, как напоминается в поэме, «…званье сын врага народа еще при них вошло в права»): понуждение к разрыву естественных человеческих связей, оправдание отступничества от них, от всяких нравственных обязательств перед близкими. Горько и гневно пишет поэт о поощряемой «свыше» моральной вседозволенности:
Ясна задача, дело свято, —
С тем – к высшей цели – прямиком.
Предай в пути родного брата
И друга лучшего тайком.
И душу чувствами людскими
Не отягчай, себя щадя.
И лжесвидетельствуй во имя,
И зверствуй именем вождя.
Всей своей поэмой, в особенности заключительной главой «О памяти», Твардовский восставал против попыток скрыть, обелить, приукрасить трагический опыт минувших десятилетий – в «забвенье утопить живую боль»:
Но все, что было, не забыто,
Не шито-крыто на миру.
Одна неправда нам в убыток,
И только правда ко двору!
Не его вина, что не был он услышан и что строки поэмы: «Кто прячет прошлое ревниво, тот вряд ли с будущим в ладу», – оказались пророчеством.
Как ни горьки и ни тяжелы были обстоятельства последних месяцев жизни Твардовского (уход из «Нового мира», запрет на публикацию поэмы «По праву памяти», новая опала на «Теркина на том свете», исключавшегося из сборников поэта и не упоминавшегося в печати), он уходил из жизни с сознанием, что «честно… тянул свой воз».
Его поздняя лирика проникнута мыслью о долге художника быть верным правде, безбоязненно идти избранной дорогой – и «с тропы своей ни в чем не соступая, не отступая – быть самим собой».
Вся суть в одном-единственном завете:
То, что скажу, до времени тая,
Я это знаю лучше всех на свете —
Живых и мертвых, – знаю только я.
Сказать то слово никому другому
Я никогда бы ни за что не мог
Передоверить.
За свое в ответе,
Я об одном при жизни хлопочу:
О том, что знаю лучше всех на свете,
Сказать хочу. И так, как я хочу.
Есть в этой лирике Твардовского победительная и, как доказало будущее время, вполне оправдавшаяся уверенность, что «все минется, а правда останется», уверенность, высказанная им однажды с почти мудрым лукавством, что «время, скорое на расправу… не в силах сладить с чем, подумаешь! – со стишком»:
Уж оно его так и этак
Норовит забвенью предать
И о том объявить в газетах
И по радио…
Глядь-поглядь,
За каким-то минучим сроком —
И у времени с языка
Вдруг срывается ненароком
Из того же стишка —
Строка.
«Одним Теркиным я не выговорюсь», – писал Твардовский в годы войны. Однако не «выговорился» он, по собственному ощущению, даже всей своей поэзией. «3а этими ямбами и хореями, – сказано в статье «Как был написан «Василий Теркин» (1951), – оставалась где-то втуне, существовала только для меня – и своеобразная живая манера речи кузнеца Пулькина (из одноименного стихотворения. – А. Турков) или летчика Трусова, и шутки, и повадки, и ухватки других героев в натуре».
Александр Трифонович не раз шутливо уверял, что он, в сущности, прозаик, и с ранних лет пробовал себя в очерках.
И вот так же, как было с «Теркиным», стремление передать то, что «оставалось втуне», показать все «варево» жизни, породило и в его прозе «книгу без начала, без конца», без особого сюжета, впрочем, правде не во вред – «Родина и чужбина».
Она состоит не только из вполне оконченных очерков и рассказов, но и из часто небольших, но весьма примечательных записей «тоже, как сказано в «Книге про бойца», «заносил в свою тетрадку строки, жившие вразброс»!
Мало того, что здесь порой возникали «зерна» сюжетных линий: «Теркина» и «Дома у дороги» (сравните, к примеру, историю новой худолеевской избы в очерке «В родных местах» с главой о возвращении Андрея Синцова домой). Проза поэта драгоценна сама по себе.
Почти в каждой из самых немногословных записей проявились свойственные автору глубина и обостренность восприятия жизни в любых ее проявлениях. Порой какое-нибудь лицо выхвачено, высвечено буквально на миг, и такое лицо, что уже не забудешь.
В бою за деревню на родной поэту Смоленщине «с десяток наших бойцов отбивали контратаки, уже многие ранены… бабы и дети в голос ревут, прощаясь с жизнью». И вот «молоденький лейтенант, весь в поту, в саже и в крови, без пилотки, то и дело повторял с предупредительностью человека, который отвечает за наведение порядка: – Минуточку, мамаша, сейчас освободим, одну минуточку…»
У партизанки по прозвищу Костя «на счету» шесть взорванных вражеских эшелонов, а в награду за подвиги… поцелуй неизвестного командиршей, усталой и сонной (сладостно томящее девушку воспоминание…).
Освобожденные из немецкой неволи и возвращающиеся домой люди, по горестным словам автора, бредут к обгорелый трубам, к пепелищам, к незажитому горю, которого многие из них еще целиком и не представляют себе, какое оно там ждет их». И как это снова близко и к главе «Про солдата-сироту, и к «Дому у дороги»!
Но даже переживший войну в родном селе старик «сидел возле избушки, срубленной из бревен, на которых еще видна была окопная глина (какого же труда стоило ему это «строительство»?!). И при всей поразительной безунывности в чудаковатой обаятельности этого «мирового деда» (как окрестил его проезжий шофер), до «чего же он обездолен, на что ни глянь: «На нем были солдатский ватник и штаны из маскировочной материи с зелено-желтыми разводами. Он сосал трубку, чашечка которой представляла собой срез патрона от крупнокалиберного пулемета».
Бесконечно жаль, что Александру Трифоновичу не суждено было осуществить свои новые «прозаические» замыслы. А ведь кроме «Пана» были и другие чрезвычайно интересные в рабочей тетради; «…Совершу кругосветное путешествие по воде, – говорится в рабочей тетради 1966 года, – и запишу всё по-манновски со всякими отвлечениями» и т. п.
То есть в духе любимого немецкого писателя Томаса Манна, многочисленные выписки из чьих книг и чье имя неоднократно встречается в этих тетрадях.
«В нее смотрелось пол-России…» – сказал однажды Твардовский о Волге, чьи волны как бы несут «краев несчетных отраженье».
И не справедливы ли эти слова по отношению к его собственному творчеству, запечатлевшему столько лиц, событий и судеб?
Андрей Турков
Стихотворения
Родная картина
Куда ни глянь – открытые для взора,
Бегут поля в полосках межевых…
Серебряными блюдами – озера
Расставлены в прогалинах сырых…
Ничуть не подрастающий сосонник
Засыпал редко луговую даль…
Здесь, словно резвые и молодые кони,
Промчались детские мои года…
У кладбища, сгущаясь синим бором,
Сосонник говорлив и жутко тих…
Болота…
И болотные озера
Серебряными блюдами на них.
<1927>
Яблоки
Спать и слышать яблока паденье
1 2 3 4 5 6 7
www.litlib.net
| / Полные произведения / Твардовский А.Т. / Василий Теркин Книга про бойца [ 1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ] [ 8 ] [ 9 ] / Полные произведения / Твардовский А.Т. / Василий Теркин | Смотрите также по произведению «Василий Теркин»: |
www.litra.ru
Александр Трифонович ТвардовскийВасилий Теркин. Стихотворения. Поэмы
Строка Твардовского
Последнее воспоминание о нем: сидит, страшно исхудавший, возле большого дачного окна…
Незадолго до этого, в феврале 1970 года, многолетнее грубое давление всевозможных «руководящих инстанций» – ЦК КПСС, Главлита (а попросту сказать – цензуры), секретариата Союза писателей – вынудило Александра Твардовского покинуть журнал «Новый мир», главным редактором которого он был больше десяти лет и который за это время приобрел огромную популярность в нашей стране и даже за ее пределами.
В прошлом веке, испытав потерю такого же своего любимого детища – журнала «Отечественные записки», закрытого правительством, Салтыков-Щедрин горестно писал, что отныне «лишился употребления языка». Но то, что для великого сатирика было метафорой, гиперболой, для Твардовского стало реальностью. Лишившись журнала, не сумев опубликовать свою последнюю поэму «По праву памяти», он смертельно заболел и почти потерял речь.
Его окружали родные, навещали друзья, и все же на долгие часы он оставался наедине со смотрящей в окно поздней осенью, безлистыми деревьями, пожухлой травой, покуда в стекло не застучались, не заскреблись первые метели. (И не звучали ли в памяти последней декабрьской ночью строки из трагической главы «Василия Теркина»: «Смерть склонилась к изголовью: – Ну, солдат, пойдем со мной»?)
Вся жизнь, наверное, проходила в те дни перед глазами Твардовского, и он мог сказать о себе словами своего любимого героя:
Я загнул такого крюку,
Я прошел такую даль,
И видал такую муку,
И такую знал печаль…
«Василий Теркин»
…Ах, каким простым все казалось подростку, росшему на Смоленщине, как он напишет позже: «в захолустье, потрясенном всемирным чудом новых дней». Немало обязанный отцу, сельскому кузнецу, первыми задатками любви к книге, к чтению, он, став комсомольцем, теперь судил об «отсталых» взглядах Трифона Гордеевича со всей страстью и категоричностью юности.
Среди стихов «поэта-селькора», как именовали своего юного сотрудника смоленские газеты, были и такие, как «Отцу-богатею», а в одной из его первых поэм «отрицательным» персонажем был… кузнец Гордеич!
Много лет пройдет, прежде чем отцовская судьба предстанет перед Твардовским во всей сложности. Долгие годы он вынашивал замысел романа об отце, который, к сожалению, так и не удалось осуществить. Он и название придумал – «Пан». Так прозвали Трифона Гордеевича земляки за то, что тот всячески, весьма наивно и недальновидно подчеркивал свою особость, независимость, отличный от обычного деревенского склад жизни.
Но уже в поэме «За далью – даль» будут запечатлены и реальная картина «скудного выручкою» трудового дня мифического «богатея», и беглые портреты его бедных «клиентов». А в очерке «Заметки с Ангары», рассказывая о повстречавшемся выходце со Смоленщины, Твардовский писал, что, глядя на него, «невольно вспомнил затылок покойного отца, такой знакомый до последней морщинки и черточки…». При всем лаконизме этого упоминания за ним ощутимо сильное душевное движение, всколыхнувшаяся память о человеке, с которым в юности шла такая непримиримая война.
На первых жизненных верстах отцовский образ сделался воплощением того обихода и уклада, от которых начинающий поэт стремился оттолкнуться, как отталкиваются от берега, отправляясь в плавание. Этот конфликт завершился уходом юноши из дома и началом самостоятельного существования как газетчика и литератора.
Готовы были мы к походу.
Что проще может быть:
Не лгать,
Не трусить,
Верным быть народу,
Любить родную землю-мать,
Чтоб за нее в огонь и в воду,
А если —
То и жизнь отдать.
Так вспоминал Твардовский в своей последней поэме давнее умонастроение – свое и друзей-ровесников. И, умудренный всем пережитым, прибавлял:
Что проще!
В целости оставим
Таким завет начальных дней.
Лишь от себя теперь добавим:
Что проще – да.
Но что сложней?
«Сложность» дала себя знать немедля. В пору начавшейся коллективизации в числе миллионов других несправедливо пострадала и «панская» семья, высланная на Север. Почти тридцать лет спустя, в 1957 году, набрасывая план пьесы о раскулачивании, Твардовский припомнил слова, сказанные ему в ту давнюю пору секретарем Смоленского обкома партии: «Бывают такие времена, когда нужно выбирать между папой-мамой и революцией». В тех же набросках запечатлена и дилемма, вставшая перед «младшим братом», в котором угадывается сам автор: «Он должен порвать с семьей, отказаться от нее, проклясть ее – тогда, может быть, он еще останется «на этом берегу», а нет – хочешь не хочешь – будешь «врагом», кулаком, которому никогда и ничем не отмолить себе прощенья у советской власти».
Происшедшее оставило в душе поэта тяжелейшую, незаживающую рану и в то же время положило начало долгому, мучительному, противоречивому отрезвлению от прежних наивных иллюзий. И уже совсем по-иному вспоминалась жизнь на отцовском хуторе в стихотворении «Братья», завершавшемся пронзительными строками:
Что ж ты, брат?
Как ты, брат?
Где ж ты, брат?
На каком Беломорском канале?..
Заметно отличалась по тону от тогдашней литературы с ее упрощенным и приукрашенным изображением коллективизации и поэма Твардовского «Страна Муравия». В описании скитаний Никиты Моргунка, который «бросил… семью и дом», не желая вступать в колхоз (как поступил и отец поэта), в его тревожных раздумьях и многочисленных дорожных встречах слышны явственные отголоски трагических событий тех лет. Выразительна, например, услышанная Моргунком сказка про деда и бабу, которые «жили век в своей избе», покуда «небывало высокая» вешняя вода не «подняла… избушку» и, «как кораблик, понесла» совсем на новое место: «Тут и стой». Сам автор впоследствии ценил драматизм этой поэмы, достигавший особой силы в черновых вариантах:
Дома гниют, дворы гниют,
По трубам галки гнезда вьют,
Зарос хозяйский след.
Кто сам сбежал, кого свезли,
Как говорят, на край земли,
Где и земли-то нет.
Тем не менее герой поэмы в конце концов отказывался от поисков легендарной страны «единоличного» крестьянского счастья, где «никакой, ни боже мой, – коммунии, колхозии», и смирялся с необходимостью вступить в артель. Многие стихотворения, вошедшие в сборники «Дорога», «Сельская хроника» и «Загорье», красноречиво свидетельствуют о том, как старательно искал Твардовский светлые стороны тогдашней деревенской жизни, исходя из сознания, что так нужно. Нужно «иметь мужество видеть положительное», – с горечью напишет он впоследствии.
По дороге, зеркально блестящей,
Мимо отчего еду крыльца…
Эти строки, задуманные как одическое восславление новой жизни, обернулись, однако, едкой и горькой оценкой происходившего тогда с самим поэтом. Еще недавно объявлявшийся в смоленской печати «кулацким подголоском» и даже «классовым врагом», он после «Страны Муравии», которую критики сочли прославлением коллективизации, оказался в фаворе у власти: был принят в партию, награжден орденом Ленина в числе известных писателей и даже получил Сталинскую премию.
Счастье, что «зеркально блестящая дорога» не ослепила Твардовского. Он понимал, что в расхваленных критиками произведениях «едет мимо» многого, что есть в реальной жизни. В конце тридцатых годов в письме к родичу, тоже взявшемуся за перо, Александр Трифонович не столько поучал адресата, сколько размышлял о своем: «…нужно выработать в себе прямо-таки отвращение к «легкости», «занятности», ко всему тому, что упрощает и «закругляет» сложнейшие явления жизни… будь смелей, исходи не из соображения о том, что будто бы требуется, а из своего самовнутреннего убеждения, что это, о чем пишешь, так, а не иначе, что это ты твердо знаешь, что ты так хочешь». А ставшему близким другом С. Я. Маршаку признавался: «…давно хочу писать иначе, но все еще не могу…»
Впрочем, «иначе» писать он все же пробовал – и в «Братьях», и в элегической предвоенной «Поездке в Загорье», и в полном затаенной боли стихотворении «Матери» (Мария Митрофановна вместе с семьей еще находилась в ссылке):
И первый шум листвы еще неполной,
И след зеленый по росе зернистой,
И одинокий стук валька на речке,
И грустный запах молодого сена,
И отголосок поздней бабьей песни,
И просто небо, голубое небо —
Мне всякий раз тебя напоминают.
Истинное же рождение Твардовского как великого русского поэта произошло в трагическую пору народной истории – в затяжную и кровавую зимнюю кампанию в Финляндии и Великую Отечественную войну. Он был фронтовым корреспондентом, испытал горечь страшных поражений и потерь, попадал в окружение, сталкивался с множеством людей – когда надолго, когда на краткий, но навсегда запомнившийся миг. Позже он сказал об этом в своей «Книге про бойца», ставшей поэмой «Василий Теркин»:
Вспомним с нами отступавших,
Воевавших год иль час,
Павших, без вести пропавших,
С кем видались мы хоть раз,
Провожавших, вновь встречавших,
Нам попить воды подавших,
Помолившихся за нас.
Замечательна и парадоксальна судьба этой книги! Написанная в пору, когда для автора, как и для множества современников, Сталин был величайшим авторитетом, она понравилась вождю. Свидетельство тому – и новая Сталинская премия, присужденная поэту, и то, что, по воспоминаниям Хрущева, «Сталин с умилением смотрел на картину с Василием Теркиным» (написанную художником Решетниковым). Он видел в герое книги бравого, исполнительного солдата, безотказный «винтик» (по известному выражению вождя) армейского и даже государственного механизма.
Но вот что знаменательно. Первые же главы «Василия Теркина» появились в печати в трагические месяцы 1942 года почти одновременно со знаменитым сталинским приказом № 227 и фактически дерзко противоречили ему. Сталин клеймил солдат отступавшей армии, якобы «покрывших свои знамена позором», обвинял их в «позорном поведении» и даже в «преступлениях перед Родиной». Твардовский же болел душой и за своего главного героя – рядового «в просоленной гимнастерке», и за всех других «наших стриженых ребят», принявших в войну величайшие муки:
Шел наш брат, худой, голодный,
Потерявший связь и часть,
Шел поротно и повзводно,
И компанией свободной,
И один, как перст, подчас.
Шел он, серый, бородатый,
И, цепляясь за порог,
Заходил в любую хату,
Словно чем-то виноватый
Перед ней. А что он мог?
Еще только задумывая книгу, Твардовский размышлял: «Начало может быть полулубочным. А там этот парень пойдет все сложней и сложней». Так оно и оказалось. Какой там «винтик»! Какой там недалекий весельчак и балагур, каким его порой аттестовали в критике! В Теркине зажила, заиграла всеми красками сама народная душа – ее ширь и размах, лиризм и ум, лукавство и чуткость к чужому горю.
У Салтыкова-Щедрина, кстати, одного из любимейших писателей Твардовского, есть превосходные слова о том, как важно художнику, изображающему типы из «народной среды», разглядеть «нравственное изящество, которое они в себе заключают». Это нравственное изящество многообразно проявляется в Теркине. Оно и в органичности для него чувства патриотизма, в готовности к подвигу без фразы и позы («Не затем на смерть идешь, чтобы кто-нибудь увидел. Хорошо б. А нет – ну что ж…»). Оно и в той чуткости, которую проявляет он в истории с «осиротевшей» гармонью, и в готовности уступить свою славу однофамильцу, и в том, как рассказывает Теркин «про солдата-сироту», и в его разговоре-поединке со Смертью:
– Я не худший и не лучший,
Что погибну на войне.
Но в конце ее, послушай,
Дашь ты на день отпуск мне?
Дашь ты мне в тот день последний,
В праздник славы мировой,
Услыхать салют победный,
Что раздастся над Москвой?
Дашь ты мне в тот день немножко
Погулять среди живых?
Дашь ты мне в одно окошко
Постучать в краях родных
И, как выйдут на крылечко, —
Смерть, а Смерть, еще мне там
Дашь сказать одно словечко?
Полсловечка?..
«Какая свобода, какая чудесная удаль, – писал, прочитав эту книгу, И. А. Бунин, – какая меткость, точность во всем и какой необыкновенный народный солдатский язык – ни сучка, ни задоринки, ни единого фальшивого, готового, то есть литературно-пошлого слова!»
Если уже в «Стране Муравии» такие взыскательные ценители, как Борис Пастернак и Николай Асеев, отмечали высокую культуру стиха, то в «Василии Теркине» мастерство поэта достигло расцвета. Твардовский испытал, по собственному выражению, «чувство полной свободы обращения со стихом и словом в естественно сложившейся непринужденной форме изложения».
Разнообразный по строфике, интонационно-гибкий стих поэмы замечательно соответствует ее содержанию, сохраняя живую естественность речи персонажей, их многоголосье, все богатство чувств и переживаний героя и самого автора:
Полдень раннего июня
Был в лесу, и каждый лист,
Полный, радостный и юный,
Был горяч, но свеж и чист.
Лист к листу, листом прикрытый,
В сборе лиственном густом
Пересчитанный, промытый
Первым за лето дождем.
И в глуши родной, ветвистой,
И в тиши дневной, лесной
Молодой, густой, смолистый,
Золотой держался зной.
И в спокойной чаще хвойной
У земли мешался он
С муравьиным духом винным
И пьянил, склоняя в сон.
Каждая строка здесь перекликается с другими. В первой строфе одинаково звучат и начало строк (полдень – полный), и в известной мере середина (раннего – радостный). Во второй – тоже есть своя инструментовка. В заключение же возникает целый поток созвучий: глуши – тиши, родной – дневной – лесной, молодой – густой – золотой, спокойной – хвойной, муравьиным – винным.
В «Теркине» берут начало мотивы, предвещавшие следующую поэму Твардовского – о краткой побывке дома отступающего бойца, о солдате-сироте, нашедшем на месте родного села пепелище, о возвращающейся из полона «труженице-матери».
В начале поэмы «Дом у дороги» говорится, что эта тема, эта песня «жила, кипела, ныла» в душе автора всю войну – о судьбе крестьянской семьи, о великих людских муках и многоликости народного подвига, будь то стойкость мужа-солдата или самоотверженность жены и матери, сберегавшей детей в пучине лишений и бед.
Мысленный разговор Анны Сивцовой на чужбине с крохотным сыном принадлежит к самым проникновенным страницам, когда-либо написанным Твардовским, и смело может быть причислен к шедеврам мировой поэзии.
Мы так и не узнаем, дождется ли своей хозяйки дом, возведенный Андреем Сивцовым на месте пожарища, наполнится ли он детскими голосами. Ведь конец у подобных историй был неодинаков! И эта томительная незавершенность судеб героев поэмы придавала ей особенный драматизм.
О том, что «счастье – не в забвенье» пережитой народом трагедии, говорит и лирика Твардовского военных и мирных лет – «Две строчки», «Я убит подо Ржевом», «В тот день, когда окончилась война», «Я знаю, никакой моей вины…». В стихотворении «Я убит подо Ржевом» строгая, напоминающая стиль похоронок военной поры обстоятельность рассказа о гибели солдата (в «пятой роте, на левом при жестоком налете») сменяется сильнейшим эмоциональным взрывом:
Я – где корни слепые
Ищут корма во тьме;
Я – где с облачком пыли
Ходит рожь на холме;
Я – где крик петушиный
На заре по росе;
Я – где ваши машины
Воздух рвут на шоссе…
Повторяющаяся «запевка» («Я – где…»), внутренние созвучия (корни – корма; заре – росе), звукопись («ваШи маШины… Шоссе» – как бы шорох шин) – все это придает монологу убитого воина редкую выразительность, певучесть, и голос героя сливается с дыханием мира, где как бы рассеялся, растворился павший боец.
Напрасно власти старались приручить и заласкать Твардовского, ставшего после «Теркина» народным любимцем. Писать в прежнем духе о деревне, разоренной не только войной, но и новыми жестокими поборами, он больше не мог. Продолжать «Книгу про бойца», как требовали многие наивные читатели, придумать ее герою беспечное житье-бытье тоже совесть не позволяла, тем более что получал автор и совсем другие «подсказки»:
Поэт Твардовский, извините,
Не забывайте и задворки,
Хоть мимолетно посмотрите,
Где умирает Вася Теркин,
Который воевал, учился,
Заводы строил, сеял рожь.
В тюрьме, бедняга, истомился,
Погиб в которой ни за грош…
Прошу мне верить, я Вам верю.
Прощайте! Больше нету слов.
Я теркиных нутром измерил,
Я Теркин, хоть пишусь
Попов
Дожил ли автор этих трогательных и неумелых стихов до появления поэмы «Теркин на том свете», где Твардовский, по собственному выражению, хотел воплотить «суд народа над бюрократией и аппаратчиной»? Критика «того света», в котором без труда угадывалась вполне реальная партийно-государственная махина, временами достигала в этой книге, опубликованной лишь через десять лет после ее создания, чрезвычайной остроты. Так, узнав о загробном пайке («Обозначено в меню, а в натуре нету»), Теркин простодушно спрашивает: «Вроде, значит, трудодня?» Читатель же мог в свою очередь подумать и о других вещах, существовавших лишь на бумаге, например, о свободе слова, печати, собраний, «обозначенной» в тогдашней конституции.
В сущности, это уже был суд над сталинизмом, но он не сразу и нелегко давался Твардовскому, который еще недавно в одной из глав книги «За далью – даль» писал о смерти Сталина как о «большом нашем горе». И хотя позднее эта глава была автором кардинально переделана, следы известной непоследовательности, нерешительности в суждениях о пережитой эпохе ощутимы в этой книге, даже в таких сыгравших определенную роль в общественной жизни главах, как «Друг детства» (о встрече с безвинно осужденным при Сталине человеком) и «Так это было», непосредственно посвященной размышлениям о вожде.
Замечательны, однако, многие лирические фрагменты книги – о Волге, о родной Смоленщине, об отцовской кузнице и острый «литературный разговор», возникавший не только в одноименной главе. Отдельные места поэмы по искренности и силе соперничают с самыми лучшими стихотворениями поэта:
Нет, жизнь меня не обделила,
Добром своим не обошла.
Всего с лихвой дано мне было
В дорогу – света и тепла.
И сказок в трепетную память,
И песен матери родной,
И старых праздников с попами,
И новых с музыкой иной.
…Чтоб жил и был всегда с народом,
Чтоб ведал все, что станет с ним,
Не обошла тридцатым годом.
И сорок первым.
И иным…
Из главы «С самим собой»
Последний этап жизни Твардовского тесно связан с его деятельностью как главного редактора журнала «Новый мир». Ныне нет недостатка в обвинениях тогдашней литературы, не щадят и «Новый мир», который, дескать, был недостаточно смел и последователен в критике режима и не мог отрешиться от многих ошибочных представлений. Но тут вспоминаются слова Герцена об отношении молодого поколения к предшественникам, «выбивавшимся из сил, усиливаясь стащить с мели глубоко вре́завшуюся в песок барку нашу»: «Оно их не знает, забыло, не любит, отрекается от них, как от людей менее практических, дельных, менее знавших, куда идут; оно на них сердится и огулом отбрасывает их, как отсталых… Мне ужасно хотелось бы спасти молодое поколение от исторической неблагодарности и даже от исторической ошибки».
Еще в сталинские времена Твардовский-редактор опубликовал в «Новом мире» острокритический очерк В. Овечкина «Районные будни», а в пору оттепели – повесть А. Солженицына «Один день Ивана Денисовича». Даже в «застойные» годы журнал продолжал печатать правдивые, говорившие о глубоком неблагополучии в нашей общественной жизни произведения Ф. Абрамова, В. Быкова, Б. Можаева, Ю. Трифонова, Ю. Домбровского и ряда других писателей. Недаром в зарубежной, а позже и в отечественной печати высказывалась справедливая мысль, что журнал превращался в неофициальную оппозицию существующему режиму. Думается, что в истории русской литературы и общественной мысли «Новый мир» Твардовского занимает не меньшее место, нежели «Современник» и «Отечественные записки».
Неотделима от этой деятельности Твардовского и его последняя поэма «По праву памяти», в которой он произвел окончательный расчет со сталинизмом, «добивая» его в собственной душе, покаянно пересматривая пережитое и восстанавливая историческую правду.
Опаляющим автобиографизмом дышит центральная глава поэмы – «Сын за отца не отвечает». Вынесенные в заглавие широко известные слова Сталина в пору их произнесения выглядели для многих, в том числе и для Твардовского, неожиданным счастьем, своеобразной амнистией (хотя не раз еще «кулацкое» происхождение ставилось «в строку» поэту – вплоть до самых последних лет жизни). Теперь же Твардовский беспощадно обнажает безнравственную суть этого лживого «афоризма» (лживого – ибо, как напоминается в поэме, «…званье сын врага народа еще при них вошло в права»): понуждение к разрыву естественных человеческих связей, оправдание отступничества от них, от всяких нравственных обязательств перед близкими. Горько и гневно пишет поэт о поощряемой «свыше» моральной вседозволенности:
Ясна задача, дело свято, —
С тем – к высшей цели – прямиком.
Предай в пути родного брата
И друга лучшего тайком.
И душу чувствами людскими
Не отягчай, себя щадя.
И лжесвидетельствуй во имя,
И зверствуй именем вождя.
Всей своей поэмой, в особенности заключительной главой «О памяти», Твардовский восставал против попыток скрыть, обелить, приукрасить трагический опыт минувших десятилетий – в «забвенье утопить живую боль»:
Но все, что было, не забыто,
Не шито-крыто на миру.
Одна неправда нам в убыток,
И только правда ко двору!
Не его вина, что не был он услышан и что строки поэмы: «Кто прячет прошлое ревниво, тот вряд ли с будущим в ладу», – оказались пророчеством.
Как ни горьки и ни тяжелы были обстоятельства последних месяцев жизни Твардовского (уход из «Нового мира», запрет на публикацию поэмы «По праву памяти», новая опала на «Теркина на том свете», исключавшегося из сборников поэта и не упоминавшегося в печати), он уходил из жизни с сознанием, что «честно… тянул свой воз».
Его поздняя лирика проникнута мыслью о долге художника быть верным правде, безбоязненно идти избранной дорогой – и «с тропы своей ни в чем не соступая, не отступая – быть самим собой».
Вся суть в одном-единственном завете:
То, что скажу, до времени тая,
Я это знаю лучше всех на свете —
Живых и мертвых, – знаю только я.
Сказать то слово никому другому
Я никогда бы ни за что не мог
Передоверить.
За свое в ответе,
Я об одном при жизни хлопочу:
О том, что знаю лучше всех на свете,
Сказать хочу. И так, как я хочу.
Есть в этой лирике Твардовского победительная и, как доказало будущее время, вполне оправдавшаяся уверенность, что «все минется, а правда останется», уверенность, высказанная им однажды с почти мудрым лукавством, что «время, скорое на расправу… не в силах сладить с чем, подумаешь! – со стишком»:
Уж оно его так и этак
Норовит забвенью предать
И о том объявить в газетах
И по радио…
Глядь-поглядь,
За каким-то минучим сроком —
И у времени с языка
Вдруг срывается ненароком
Из того же стишка —
Строка.
«Одним Теркиным я не выговорюсь», – писал Твардовский в годы войны. Однако не «выговорился» он, по собственному ощущению, даже всей своей поэзией. «3а этими ямбами и хореями, – сказано в статье «Как был написан «Василий Теркин» (1951), – оставалась где-то втуне, существовала только для меня – и своеобразная живая манера речи кузнеца Пулькина (из одноименного стихотворения. – А. Турков) или летчика Трусова, и шутки, и повадки, и ухватки других героев в натуре».
Александр Трифонович не раз шутливо уверял, что он, в сущности, прозаик, и с ранних лет пробовал себя в очерках.
И вот так же, как было с «Теркиным», стремление передать то, что «оставалось втуне», показать все «варево» жизни, породило и в его прозе «книгу без начала, без конца», без особого сюжета, впрочем, правде не во вред – «Родина и чужбина».
Она состоит не только из вполне оконченных очерков и рассказов, но и из часто небольших, но весьма примечательных записей «тоже, как сказано в «Книге про бойца», «заносил в свою тетрадку строки, жившие вразброс»!
Мало того, что здесь порой возникали «зерна» сюжетных линий: «Теркина» и «Дома у дороги» (сравните, к примеру, историю новой худолеевской избы в очерке «В родных местах» с главой о возвращении Андрея Синцова домой). Проза поэта драгоценна сама по себе.
Почти в каждой из самых немногословных записей проявились свойственные автору глубина и обостренность восприятия жизни в любых ее проявлениях. Порой какое-нибудь лицо выхвачено, высвечено буквально на миг, и такое лицо, что уже не забудешь.
В бою за деревню на родной поэту Смоленщине «с десяток наших бойцов отбивали контратаки, уже многие ранены… бабы и дети в голос ревут, прощаясь с жизнью». И вот «молоденький лейтенант, весь в поту, в саже и в крови, без пилотки, то и дело повторял с предупредительностью человека, который отвечает за наведение порядка: – Минуточку, мамаша, сейчас освободим, одну минуточку…»
У партизанки по прозвищу Костя «на счету» шесть взорванных вражеских эшелонов, а в награду за подвиги… поцелуй неизвестного командиршей, усталой и сонной (сладостно томящее девушку воспоминание…).
Освобожденные из немецкой неволи и возвращающиеся домой люди, по горестным словам автора, бредут к обгорелый трубам, к пепелищам, к незажитому горю, которого многие из них еще целиком и не представляют себе, какое оно там ждет их». И как это снова близко и к главе «Про солдата-сироту, и к «Дому у дороги»!
Но даже переживший войну в родном селе старик «сидел возле избушки, срубленной из бревен, на которых еще видна была окопная глина (какого же труда стоило ему это «строительство»?!). И при всей поразительной безунывности в чудаковатой обаятельности этого «мирового деда» (как окрестил его проезжий шофер), до «чего же он обездолен, на что ни глянь: «На нем были солдатский ватник и штаны из маскировочной материи с зелено-желтыми разводами. Он сосал трубку, чашечка которой представляла собой срез патрона от крупнокалиберного пулемета».
Бесконечно жаль, что Александру Трифоновичу не суждено было осуществить свои новые «прозаические» замыслы. А ведь кроме «Пана» были и другие чрезвычайно интересные в рабочей тетради; «…Совершу кругосветное путешествие по воде, – говорится в рабочей тетради 1966 года, – и запишу всё по-манновски со всякими отвлечениями» и т. п.
То есть в духе любимого немецкого писателя Томаса Манна, многочисленные выписки из чьих книг и чье имя неоднократно встречается в этих тетрадях.
«В нее смотрелось пол-России…» – сказал однажды Твардовский о Волге, чьи волны как бы несут «краев несчетных отраженье».
И не справедливы ли эти слова по отношению к его собственному творчеству, запечатлевшему столько лиц, событий и судеб?
Андрей Турков
fictionbook.ru
Краткое содержание Твардовский Василий Тёркин за 2 минуты пересказ сюжета
Поэма повествует нам про веселого советского бойца, который, помимо борьбы с фашистами, еще и развлекал солдат различными шутками и прибаутками, пытаясь спасти их от страха и паники перед наступающей атакой.
Во взводе появляется новый солдат Василий Теркин. Ему воевать уже не впервой. Сначала побывал на финской войне, сейчас, он уничтожает фашистов. Воевал он как настоящий герой, но наград по какой-то причине не получил. Этот парень нравится всем своими рассказами и тем, что он никогда не унывает, какая — бы не была тяжелая ситуация.
Идут тяжелые бои. Советские войска отступают, и наши солдаты чувствуют глубокую вину перед нашим народом, который останется в оккупации. На Теркина возлагают обязанности политрука.
Командиру взвода вдвойне тяжело, впереди его родные места. Теркин предлагает посетить это место. Как же была рада жена командира, когда она видела супруга. Детишки не могли поверить, что видят отца. Женщина от радости всех накормила солдат, уложила спать на комфортные места. Но утром взводу пришлось покинуть этот уютный дом. И в сердце каждого из них теплилась надежда, что они увидятся еще раз. А супруги уже больше не расстанутся.
Солдатам приходится пережить страшнейшую переправу. Много товарищей тонет в ледяной воде. Да еще и немцы обстреливают со всех сторон. Но большинство солдат остается в живых, но их надо поддержать. И тогда отважный Теркин ночью переплывает на другой берег и докладывает начальству, что взвод может переплыть реку, если им оказать помощь.
Неожиданно Василия направляют в роту стрелков. Теркину поручают важное задание — наладить связь. Выполнив его и возвращаясь назад, он понимает, что он не выживет в такой бомбежке, и поэтому надо укрыться. Заметив фашистский блиндаж, он спускается туда, но там оказывается немецкий офицер, который ранит его. Пролежав там ночь, Теркин , думает, что уже не выживет. Но ранним утром его обнаруживают наши танкисты и отвозят в госпиталь.
За его подвиг и ранение Теркину положена награда. И он мечтает, как после войны, нацепив медаль, он пойдет на вечеринку в сельский клуб и познакомится с самой красивой девушкой.
Вылечившись, Теркин догоняет своих однополчан. Зима, очень холодно, и его подвозят танкисты, которые спасли ему жизнь. Они дарят ему гармонь, и Теркин всю дорогу развлекает их веселыми песнями.
Остановившись переночевать у пожилых людей, Теркин ремонтирует сломанные асы и пилу. Старуха угощает его салом в знак благодарности, а на вопрос деда, сможет ли наша армия победить немцев, Теркин утвердительно отвечает, что побьем врага обязательно.
Теркин сражается героически. В рукопашном бою он берет в плен немецкого офицера и горд тем, что идя по родной земле, он гонит фашиста, и возвращается живым из разведки.
Весной Василий получает орден за то, что он из винтовки сбивает бомбардировщика. Ему очень хочется посетить родных , проживающих на Смоленщине, и он просит генерала отпустить его, обещая, что он незаметно проберется в село и вернется обратно. Однако, генерал, обещает предоставить отпуск ему только после войны, а сейчас каждый боец на счету.
Много пришлось выдержать Теркину. Ему пришлось в бою, который шел в болотистой местности, подбадривать друзей своих, чтобы отвоевать деревню.
Наконец — то ему дают отпуск не неделю. Но не может он отдыхать, когда кругом война, и он возвращается в свою роту.
Но его рота ведет ожесточенный бой. И молодого лейтенанта , командующего бойцами убивают. Командование на себя берет Теркин. В этой битве Теркина сильно ранят. Его подбирают санитары и увозят в медсанбат.
Вернувшись из госпиталя , Теркин встречает своего однофамильца, только зовут его Иваном. То такой же веселый парень. И это хорошо. В каждой роте теперь начали появляться вот такие Теркины, задорные, но и мужественные бойцы.
Вот уже наша армия гонит немцев через Днепр. В этих боях участвует и Теркин, но мы видим его более серьезного, опытного солдата.
Идут разговоры о скором взятии Берлина, и Теркин становится уже не таким популярным, ведь высшее военное командование близко к победе, и они теперь приносят людям радостные вести.
Идя все ближе к Берлину, проходя мимо разрушенных деревень, солдаты встречают женщину и дают ей вещи, которые пригодятся в хозяйстве и говорят, что этим ее снабдил Василий Теркин.
В конце поэмы автор пишет, что победой мы обязаны солдатами, типичными Василя Теркина.
Поэма учит нас не забывать героев, освободивших нашу страну от врага. Научиться в любой жизненной ситуации не сдаваться, быть самоотверженными и суметь взбодрить человека, который находится в панике.
Можете использовать этот текст для читательского дневника
Твардовский. Все произведения
Василий Тёркин. Картинка к рассказу
Сейчас читают
- Краткое содержание сказки Василиса Прекрасная
Купец прожил со своей женой двенадцать лет, и была у них дочь Василиса. Умирая, мать Василисы позвала дочь к себе и передала ей куклу вместе со своим благословением
- Краткое содержание Коваль Картофельная собака
В рассказе Юрия Коваля говорится о собаке Акима Ильича. Это дядя главного героя. Он трудился на складе картошки, который находился под Москвой на станции под названием «Томилино». У Акима Ильича на складе было много собак
- Родари
Творческая деятельность Джанни Родари началась после войны 1939-1945гг. В газете, где будущий писатель работал журналистом, ему предложили вести детскую колонку. Спустя некоторое время в ней появлялись все новые
- Краткое содержание Гяур Байрона
События поэмы происходят на прекрасной греческой земле, великолепной страны, имеющей героическое прошлое.
- Краткое содержание Кундера Невыносимая лёгкость бытия
В произведении «Невыносимая лёгкость бытия», созданном современным французским писателем – прозаиком Миланом Кундерой, повествуется не только об отношениях между любовниками, но и о событиях, которые происходили в Праге в середине прошлого века
2minutki.ru