Цитаты Бунина из Окаянные дни | Procitaty.ru

На данной странице вы найдете цитаты Бунина из Окаянные дни, вам обязательно пригодится эта информация для общего развития.

… одна из самых отличительных черт революций – бешеная жажда игры, лицедейства, позы, балагана. В человеке просыпается обезьяна.

***

Уже давно во всем идет неуклонное падение. Как злобно, неохотно отворял нам дверь швейцар! Поголовно у всех лютое отвращение ко всякому труду.

***

Толстой сказал про себя однажды: – Вся беда в том, что у меня воображение немного живее, чем у других… Есть и у меня эта беда.

***

«Хожу без работы, пошел в совет депутатов просить места – мест, говорят, нету, а вот тебе два ордера на право обыска, можешь отлично поживиться. Я их послал куда подале, я честный человек…»

***

Я теперь всеми силами избегаю выходить без особой нужды на улицу. И совсем не из страха, что кто-нибудь даст по шее, а из страха видеть теперешние уличные лица.

***

Шли ночью по Тверскому бульвару: горестно и низко клонит голову Пушкин под облачным, с просветами небом, точно опять говорит: «Боже, как грустна моя Россия!»

***

Какое обилие новых и всё высокопарных слов! Во всём игра, балаган, «высокий» стиль, напыщенная ложь…

***

Борешься с этим, стараешься выйти из этого напряжения, нетерпеливого ожидания хоть какой-нибудь развязки — и никак не можешь. Особенно ужасна жажда, чтобы как можно скорее летели дни.

***

Если человек не потерял способности ждать счастья — он счастлив. Это и есть счастье.

***

В сущности, всем нам давно пора повеситься, — так мы забиты, замордованы, лишены всех прав и законов, живем в таком подлом рабстве, среди непрестанных заушений, издевательств.

***

Маяковского звали в гимназии Идиотом Полифемовичем.

***

Вчера был на собрании «Среды». Много было «молодых». Маяковский, державшийся, в общем, довольно пристойно, хотя все время с какой-то хамской независимостью, щеголявший стоеросовой прямотой суждений, был в мягкой рубахе без галстука и почему-то с поднятым воротником пиджака, как ходят плохо бритые личности, живущие в скверных номерах, по утрам в нужник.

www.procitaty.ru

Цитаты из прочитанного… Иван Бунин. Окаянные дни (часть 1): neznakomka_18 — LiveJournal

Очень тяжелая книга. Да и не сама книга, собственно говоря, а ужасающая и пугающая та атмосфера, в которой довелось жить Бунину. Абсолютное неприятие революции, большевиков и Ленина. Абсолютное неприятие той разнузданной свободы, того беспредела, того террора, в которые погрузилась Россия.

Бунин по ходу дает оценку многим политическим деятелям, поэтам и писателям, и надо сказать, что чаще всего это весьма неприятные характеристики. Субъективный подход я всегда приветствую, но тут получилось что-то уж очень однобокое: все вокруг глупее, все менее понятливее, менее талантливее, чем он… Так ли это было на самом деле? Сомневаюсь. Но судите сами.

При этом весь ужас происходящего разбавлен потрясающими описаниями природы.

Еще хочется отметить один странный момент. Правда, он относится не столько к Бунину, сколько к издателям. Когда я нашла текст книги на интернете для простоты переноса понравившихся мне цитат, я обнаружила вот что: оказывается, интернетовский текст немного полнее книжного. В книге издатели сократили те тексты, где Бунин нелицеприятно отзывался о евреях. И о евреях не как о нации, а об отдельных неприятных ему типажах. На мой взгляд (хоть мне самой мало удовольствия доставляют эти эпитеты), эти сокращения совершенно не оправданны — что было, то было, к чему сейчас эта политкорректность?… При этом я не нашла никакого намека на бунинский антисемитизм, все было довольно-таки цивилизованно высказано.

Дневники 1917-1918

Перечитываю стихи Гиппиус. Насколько она умнее (хотя она, конечно, по-настоящему не умна и вся изломана) и пристойнее прочих — «новых поэтов». Но какая мертвяжина, как все эти мысли и чувства мертвы, вбиты в размер!

Дочитал Гиппиус. Необыкновенно противная душонка, ни одного живого слова, мертво вбиты в тупые вирши разные выдумки. Поэтической натуры в ней ни на йоту.

Дочитываю «Каренину». Последняя часть слаба, даже неприятна немного; и неубедительна.

Дочитал «Каренину». Самый конец прекрасно написан. Может быть, я ошибаюсь насчет этой части. Может быть, она особенно хороша, только особенно проста?

Нет никого материальней нашего народа. Все сады срубят. Даже едя и пья, не преследуют вкуса — лишь бы нажраться. Бабы готовят еду с раздражением. А как, в сущности, не терпят власти, принуждения! Попробуй-ка введи обязательное обучение! С револьвером у виска надо ими править. А как пользуются всяким стихийным бедствием, когда все сходит с рук, — сейчас убивать докторов (холерные бунты), хотя не настолько идиоты, чтобы вполне верить, что отравляют колодцы. Злой народ! Участвовать в общественной жизни, в управлении государством — не могут, не хотят за всю историю.

Все читаю Фета (море пошлого, слабого, одно и то же.)

Вчера вечером около одиннадцати ветер повернул, — с северо-запада. Вызвездило. Я стоял на последней ступеньке своего крыльца — как раз против меня был (над садом) Юпитер, на его левом плече Телец с огоньком Альдебарана, высоко над Тельцом гнездо бриллиантовое — Плеяды.

Сейчас около двенадцати ночи. Изумительная ночь, морозная, тихая, с великолепнейшими звездами. Мертвая тишина. Юпитер, Телец, Плеяды очень высоко. (Над юго-западом.) На юго-западе Орион. Где Сириус? Есть звезда под Орионом, но низко и слабо видна.

Листва точно холодным мылом потерта. Земля тверда, подмерзла. Ходил за валом. Идешь к гумну мимо вала (по направлению от деревни) — деревья на валу идут навстречу, а небо звездное за ними сваливается, идет вместе со мною вперед. Сзади идет за мной Юпитер и пр. Идешь назад — все обратно. То же и на аллее. А я писал в «Таньке»: «звезды бежали навстречу». Глупо.

Аллея голая стройна, выше и стройнее, чем в листопад.

О, какая тишина всюду, когда я ходил! Точно весь мир прервал дыхание, и только звезды мерцают, тоже затаив дыхание.

Русский народ взывает к Богу только в горе великом. Сейчас счастлив — где эта религиозность! А в каком жалком положении и как жалко наше духовенство! Слышно ли его в наше, такое ужасное время? Вот церковный собор — кто им интересуется и что он сказал народу? Ах, Мережковские м…!

Понемногу читаю «Леонардо да Винчи» Мережковского. Ужасный «народился» разговор. Длинно, мертво, натащено из книг. Местами недурно, но почем знать, может быть, ворованное! Несносно долбленье одного и того же про характер Леонардо, противно-слащаво, несносно, как он натягивает все на свою идейку — Христос — Антихрист!

Изнурился от безделья, ожиданья, что все кончится вот-вот, ожидания громил, — того, что убьют, ограбят. Хлеба дают четверть фунта. Боже, небывалое в мире зрелище — Россия!

В Неаполе в монастыре Camaldoli над Вомеро каждую четверть часа дежурный монах стучит по кельям: «Badate, é possato un quarto d’ora della vostra vita» {«Внемлите, прошло еще четверть часа вашей жизни» (ит.).}.

Читал «Русские ведомости» за 21, 22, 24, 25. Сплошной ужас! В мире не было такого озверения.

4 ноября. Вчера не мог писать, один из самых страшных дней всей моей жизни. Да, позавчера был подписан в пять часов «Мирный договор». Вчера часов в одиннадцать узнал, что большевики отбирают оружием юнкеров. Вломились молодые солдаты с винтовками в наш вестибюль — требовать оружие. Всем существом понял, что такое вступление скота и зверя победителя в город. «Вобче, безусловно!» Три раза приходили, вели себя нагло. Выйдя на улицу после этого отсиживания в крепости — страшное чувство свободы (идти) и рабства. Лица хамов, сразу заполнивших Москву, потрясающе скотски и мерзки. День темный, грязный. Москва мерзка как никогда.

Заснул около семи утра. Сильно плакал. Восемь месяцев страха, рабства, унижений, оскорблений! Этот день венец всего! Разгромили людоеды Москву!

Москву украшают. Непередаваемое впечатление — какой цинизм, какое <…> издевательство над этим скотом — русским народом! Это этот-то народ, дикарь, свинья грязная, кровавая, ленивая, презираемая ныне всем миром, будет праздновать интернационалистический праздник!

Вот уж поистине все чуда ждешь, — так страшно изболела душа! Хоть бы их гроза убила, потоп залил! Домовый комитет наш трусит, — ищет красной материи на флаги, боится, что не исполнит приказания «праздновать» и пострадает. И во всей Москве так. Будь проклят день моего рождения в этой проклятой стране!

А Айхенвальд — да и не один он — всерьез толкует о таком ничтожнейшем событии, как то, что Андрей Белый и Блок, «нежный рыцарь Прекрасной Дамы», стали большевиками! Подумаешь, важность какая, чем стали или не стали два сукина сына, два набитых дурака!

О, Господи, неужели не будет за это, за эту кровавую обиду, ничего?! О какая у меня нестерпимая боль и злоба к этим Клестовым, Троцким, матросам.

Матрос убил сестру милосердия — «со скуки» (нынешний номер подлейшей газеты «Жизнь»).

У светлой заутрени Толстой с женой. В руках — рублевые свечи. Как у него все рассчитано! Нельзя дешевле. «Граф прихожанин»! Стоит точно в парике в своих прямых бурых волосах à la мужик.

Как дик культ Пушкина у поэтов новых и новейших, у этих плебеев, дураков, бестактных, лживых — в каждой черте своей диаметрально противоположных Пушкину. И что они могли сказать о нем, кроме «солнечный» и тому подобных пошлостей! А ведь сколько говорят!

Звонил из типографии Левинсон метранпаж. Спрашиваю: «Кто говорит?» Отвечает: «С вами говорит товарищ Морозов». Боже мой, сам себя называет «товарищем» — чего же ждать от этой «демократии»!

Москва, 1918 года

Блок открыто присоединился к большевикам. Напечатал статью, которой восхищается Коган (П. С.). Я еще не читал, но предположительно рассказал ее содержание Эренбургу — и оказалось, очень верно. Песенка-то вообще не хитрая, а Блок человек глупый.

Как потрясающе быстро все сдались, пали духом!

Слухи о каких-то польских легионах, которые тоже будто бы идут спасать нас. Кстати,— почему именно «легион»? Какое обилие новых и все высокопарных слов! Во всем игра, балаган, «высокий» стиль, напыщенная ложь…

«Еще не настало время разбираться в русской революции беспристрастно, объективно…» Это слышишь теперь поминутно. Беспристрастно! Но настоящей беспристрастности все равно никогда не будет. А главное: наша «пристрастность» будет ведь очень и очень дорога для будущего историка. Разве важна «страсть» только «революционного народа»? А мы-то что ж, не люди, что ли?

Что средние века! Тогда по крайней мере все вооружены были, дома были почти неприступны…

На углу Поварской и Мерзляковского два солдата с ружьями. Стража или грабители? И то и другое.

Опять какая-то манифестация, знамена, плакаты, музыка — и кто в лес, кто по дрова, в сотни глоток:

— Вставай, подымайся, рабочай народ!

Голоса утробные, первобытные. Лица у женщин чувашские, мордовские, у мужчин, все как на подбор, преступные, иные прямо сахалинские.

Римляне ставили на лица своих каторжников клейма: «Cave furem». На эти лица ничего не надо ставить,— и без всякого клейма все видно.

Читали статейку Ленина. Ничтожная и жульническая — то интернационал, то «русский национальный подъем».

Грузинскому рассказывал в трамвае солдат:

«Хожу без работы, пошел в совет депутатов просить места — мест, говорят, нету, а вот тебе два ордера на право обыска, можешь отлично поживиться. Я их послал куда подале, я честный человек…»

Д. получил сведения из Ростова: корниловское движение слабо. Г. возражал: напротив, оно крепнет и растет. Д. прибавил: «Большевики творят в Ростове ужасающие зверства. Могилу Каледина разрыли, расстреляли 600 сестер милосердия…» Ну, если не шестьсот, то все-таки, вероятно, порядочно. Не первый раз нашему христолюбивому мужичку, о котором сами же эти сестры распустили столько легенд, избивать их, насиловать.

Повар от Яра говорил мне, что у него отняли все, что он нажил за тридцать лет тяжкого труда, стоя у плиты, среди девяностоградусной жары. «А Орлов-Давыдов,— прибавил он,— прислал своим мужикам телеграмму,— я сам ее читал: жгите, говорит, дом, режьте скот, рубите леса, оставьте только одну березку,— на розги,— и елку, чтобы было на чем вас вешать».

Читал новый рассказ Тренева («Батраки»). Отвратительно. Что-то, как всегда теперь, насквозь лживое, претенциозное, рассказывающее о самых страшных вещах, но ничуть не страшное, ибо автор несерьезен, изнуряет «наблюдательностью» и такой чрезмерной «народностью» языка и всей вообще манеры рассказывать, что хочется плюнуть. И никто этого не видит, не чует, не понимает,— напротив, все восхищаются. «Как сочно, красочно!»

«Съезд Советов». Речь Ленина. О, какое это животное!

Читал о стоящих на дне моря трупах,— убитые, утопленные офицеры.

В вечерней газете — о взятии немцами Харькова. Газетчик, продававший мне газету, сказал:
— Слава Тебе Господи. Лучше черти, чем Ленин.

Шли ночью по Тверскому бульвару: горестно и низко клонит голову Пушкин под облачным с просветами небом, точно опять говорит: «Боже, как грустна моя Россия!»

И ни души кругом, только изредка солдаты и б—и.

Одесса, 1919 года

12 апреля.

письмо из Москвы к В. от 10 августа пришло только сегодня. Впрочем, почта русская кончилась уже давно, еще летом 17 года: с тех самых пор, как у нас впервые, на европейский лад, появился «министр почт и телеграфов». Тогда же появился впервые и «министр труда» — и тогда же вся Россия бросила работать. Да и сатана Каиновой злобы, кровожадности и самого дикого самоуправства дохнул на Россию именно в те дни, когда были провозглашены братство, равенство и свобода. Тогда сразу наступило исступление, острое умопомешательство. Все орали друг на друга за малейшее противоречие: «Я тебя арестую, сукин сын!»

Меня в конце марта 17 года чуть не убил солдат на Арбатской площади — за то, что я позволил себе некоторую «свободу слова», послав к черту газету «Социал-Демократ», которую навязывал мне газетчик. Мерзавец солдат прекрасно понял, что он может сделать со мной все, что угодно, совершенно безнаказанно,— толпа, окружавшая нас, и газетчик сразу же оказались на его стороне: «В самом деле, товарищ, вы что же это брезгуете народной газетой в интересах трудящихся масс? Вы, значит, контрреволюционер?» — Как они одинаковы, все эти революции!

Во время французской революции тоже сразу была создана целая бездна новых административных учреждений, хлынул целый потоп декретов, циркуляров, число комиссаров,— непременно почему-то комиссаров,— и вообще всяческих властей стало несметно, комитеты, союзы, партии росли, как грибы, и все «пожирали друг друга», образовался совсем новый, особый язык, «сплошь состоящий из высокопарнейших восклицаний вперемешку с самой площадной бранью по адресу грязных остатков издыхающей тирании…» Все это повторяется потому прежде всего, что одна из самых отличительных черт революций — бешеная жажда игры, лицедейства, позы, балагана. В человеке просыпается обезьяна.

Вчера долго сидел у нас поэт Волошин. Нарвался он с предложением своих услуг («по украшению города к первому мая») ужасно. Я его предупреждал: не бегайте к ним, это не только низко, но и глупо, они ведь отлично знают, кто вы были еще вчера. Нес в ответ чепуху: «Искусство вне времени, вне политики, я буду участвовать в украшении только как поэт и как художник». В украшении чего? Виселицы, да еще и собственной? Все-таки побежал. А на другой день в «Известиях»: «К нам лез Волошин, всякая сволочь спешит теперь примазаться к нам…» Теперь Волошин хочет писать «письмо в редакцию», полное благородного негодования. Еще глупей.

«Блок слышит Россию и революцию, как ветер…» О, словоблуды! Реки крови, море слез, а им все нипочем.

«Честь безумцу, который навеет человечеству сон золотой…» Как любил рычать это Горький! А и сон-то весь только в том, чтобы проломить голову фабриканту, вывернуть его карманы и стать стервой еще худшей, чем этот фабрикант.

безумцу, который навеет человечеству сон золотой…» Как любил рычать это Горький! А и сон-то весь только в том, чтобы проломить голову фабриканту, вывернуть его карманы и стать стервой еще худшей, чем этот фабрикант. «Революции не делаются в белых перчатках…» Что ж возмущаться, что контрреволюции делаются в ежовых рукавицах?

«Левые» все «эксцессы» революции валят на старый режим, черносотенцы — на евреев. А народ не виноват! Да и сам народ будет впоследствии валить все на другого — на соседа и на еврея: «Что ж я? Что Илья, то и я. Это нас жиды на все это дело подбили…»

neznakomka-18.livejournal.com

Памяти русского писателя Ивана Бунина. Цитаты из книги «Окаянные дни».

8.11.1953. – Умер в эмиграции писатель Иван Алексеевич Бунин, лауреат Нобелевской премии 1933 г.

***

Наши дети, внуки не будут в состоянии даже представить себе ту Россию, в которой мы когда-то (то есть вчера) жили, которую мы не ценили, не понимали, — всю эту мощь, сложность, богатство, счастье…

***

Как они оди­на­ковы, все эти рево­лю­ции! Во время фран­цуз­ской рево­лю­ции тоже сразу была соз­дана целая без­дна новых адми­нис­тра­тив­ных учреж­де­ний, хлы­нул целый потоп дек­ре­тов, цир­ку­ля­ров, чис­ло комис­са­ров — неп­ре­мен­но почему-то комис­са­ров — и вооб­ще вся­чес­ких влас­тей стало нес­мет­но, коми­теты, союзы, пар­тии рос­ли, как грибы, и все «пожи­рали друг друга», обра­зо­вал­ся сов­сем новый, осо­бый язык, «сплошь сос­то­я­щий из высо­ко­пар­ней­ших вос­кли­ца­ний впе­ре­меш­ку с самой пло­щад­ной бранью по адресу гряз­ных остат­ков изды­ха­ю­щей тира­нии…» Все это пов­то­ря­ет­ся потому преж­де всего, что одна из самых отли­чи­тель­ных черт рево­лю­ций — беше­ная жаж­да игры, лице­дей­ства, позы, бала­гана. В чело­веке про­сы­па­ет­ся обезь­яна.

***

Ах, эти сны про смерть! Какое гро­мад­ное мес­то зани­мает смерть в нашем и без того кро­хот­ном сущес­тво­ва­нии! А про эти годы и гово­рить нечего: день и ночь живем в оргии смер­ти. И все во имя «свет­лого буду­щего», кото­рое буд­то бы дол­жно родить­ся имен­но из этого дья­воль­ского мрака. И обра­зо­вал­ся на зем­ле уже целый легион спе­ци­а­лис­тов, под­ряд­чи­ков по устро­е­нию чело­ве­чес­кого бла­го­по­лу­чия. «А в каком же году нас­ту­пит оно, это буду­щее?» — как спра­ши­вает зво­нарь у Ибсена. Всег­да гово­рят, что вот-вот: «Это будет пос­лед­ний и реши­тель­ный бой!» — Веч­ная сказ­ка про крас­ного быч­ка.

«Боже мой, в какой век пове­лел Ты родить­ся мне!»


***

В сущности, всем нам давно пора повеситься, — так мы забиты, замордованы, лишены всех прав и законов, живем в таком подлом рабстве, среди непрестанных заушений, издевательств!

***

Страшно сказать, но правда: не будь народных бедствий, тысячи интеллигентов были бы прямо несчастнейшие люди. Как же тогда заседать, протестовать, о чём кричать и писать?

***

Во «Влас­ти Народа» пере­до­вая: «Нас­тал гроз­ный час — гиб­нет Рос­сия и Рево­лю­ция. Все на защиту рево­лю­ции, так еще недав­но луче­зар­но сияв­шей миру!» — Ког­да она сияла, глаза ваши бес­сты­жие?

***

Мужики, разгромившие осенью семнадцатого года одну помещичью усадьбу под Ельцом, ощипали, оборвали для потехи перья с живых павлинов и пустили их, окровавленных, летать, метаться, тыкаться с пронзительными криками куда попало.
Но что за беда! Вот Павел Юшкевич уверяет, что «к революции нельзя подходить с уголовной меркой», что содрогаться от этих павлинов – «обывательщина». Даже Гегеля вспомнил: «Недаром говорил Гегель о разумности всего действительного: есть разум, есть смысл и в русской революции».
Да, да, «бьют и плакать не велят». Каково павлину, и не подозревавшему о существовании Гегеля? С какой меркой, кроме уголовной, могут «подходить к революции» те священники, помещики, офицеры, дети, старики, черепа которых дробит победоносный демос?

***

Почему комиссар, почему трибунал, а не просто суд? Все потому, что только под защитой таких священно-революционных слов можно так смело шагать по колено в крови, что, благодаря им, даже наиболее разумные и пристойные революционеры, приходящие в негодование от обычного грабежа, воровства, убийства, отлично понимающие, что надо вязать, тащить в полицию босяка, который схватил за горло прохожего в обычное время, от восторга захлебываются перед этим босяком, если он делает то же самое во время, называемое революционным, хотя ведь всегда имеет босяк полнейшее право сказать, что он осуществляет «гнев низов, жертв социальной справедливости».

***

Впрочем, почта русская кончилась уже давно, ещё летом 17 года: с тех самых пор, как у нас впервые, на европейский лад, появился «министр почт и телеграфов». Тогда же появился впервые и «министр труда» — и тогда же вся Россия бросила работать. Да и сатана каиновой злобы, кровожадности и самого дикого самоуправства дохнул на Россию именно в те дни, когда были провозглашены братство, равенство и свобода.

***

Гру­зо­вик — каким страш­ным сим­во­лом остал­ся он для нас, сколь­ко этого гру­зо­вика в наших самых тяж­ких и ужас­ных вос­по­ми­на­ниях! С самого пер­вого дня сво­его свя­за­лась рево­лю­ция с этим реву­щим и смер­дя­щим живот­ным, пере­пол­нен­ным спер­ва исте­рич­ками и похаб­ной сол­дат­ней из дезер­ти­ров, а потом отбор­ными катор­жа­нами.
Вся гру­бость сов­ре­мен­ной куль­туры и ее «соци­аль­ного пафоса» воп­ло­щена в гру­зо­вике.

***

Зачем жить, для чего? Зачем делать что-нибудь? В этом мире, в их мире, в мире поголовного хама и зверя, мне ничего не нужно.

***

Сен-Жюст, Робеспьер, Кутон… Ленин, Троцкий, Дзержинский… Кто подлее, кровожаднее, гаже? Конечно, все-таки московские. Но и парижские были неплохи.

***

Есть «Рабочая Марсельеза», «Варшавянка», «Интернационал», «Народовольческий гимн», «Красное знамя»… И все злобно, кроваво донельзя, лживо до тошноты, плоско, убого до невероятия…

***

…В красноармейцах главное – распущенность. В зубах папироска, глаза мутные, наглые, картуз на затылок, на лоб падает «шевелюр».

***

…Сатана каиновой злобы, кровожадности и самого дикого самоуправства дохнул на Россию именно в те дни, когда были провозглашены братство, равенство и свобода. Тогда сразу наступило исступление, острое умопомешательство.

***

«Съезд Советов». Речь Ленина. О, какое это животное!


Иван Бунин. Окаянные дни.



slavynka88.livejournal.com

Памяти русского писателя Ивана Бунина. Цитаты из книги «Окаянные дни».: sergey_verevkin — LiveJournal

8.11.1953. – Умер в эмиграции писатель Иван Алексеевич Бунин, лауреат Нобелевской премии 1933 г.

***

Наши дети, внуки не будут в состоянии даже представить себе ту Россию, в которой мы когда-то (то есть вчера) жили, которую мы не ценили, не понимали, — всю эту мощь, сложность, богатство, счастье…

***

Как они оди­на­ковы, все эти рево­лю­ции! Во время фран­цуз­ской рево­лю­ции тоже сразу была соз­дана целая без­дна новых адми­нис­тра­тив­ных учреж­де­ний, хлы­нул целый потоп дек­ре­тов, цир­ку­ля­ров, чис­ло комис­са­ров — неп­ре­мен­но почему-то комис­са­ров — и вооб­ще вся­чес­ких влас­тей стало нес­мет­но, коми­теты, союзы, пар­тии рос­ли, как грибы, и все «пожи­рали друг друга», обра­зо­вал­ся сов­сем новый, осо­бый язык, «сплошь сос­то­я­щий из высо­ко­пар­ней­ших вос­кли­ца­ний впе­ре­меш­ку с самой пло­щад­ной бранью по адресу гряз­ных остат­ков изды­ха­ю­щей тира­нии…» Все это пов­то­ря­ет­ся потому преж­де всего, что одна из самых отли­чи­тель­ных черт рево­лю­ций — беше­ная жаж­да игры, лице­дей­ства, позы, бала­гана. В чело­веке про­сы­па­ет­ся обезь­яна.

***

Ах, эти сны про смерть! Какое гро­мад­ное мес­то зани­мает смерть в нашем и без того кро­хот­ном сущес­тво­ва­нии! А про эти годы и гово­рить нечего: день и ночь живем в оргии смер­ти. И все во имя «свет­лого буду­щего», кото­рое буд­то бы дол­жно родить­ся имен­но из этого дья­воль­ского мрака. И обра­зо­вал­ся на зем­ле уже целый легион спе­ци­а­лис­тов, под­ряд­чи­ков по устро­е­нию чело­ве­чес­кого бла­го­по­лу­чия. «А в каком же году нас­ту­пит оно, это буду­щее?» — как спра­ши­вает зво­нарь у Ибсена. Всег­да гово­рят, что вот-вот: «Это будет пос­лед­ний и реши­тель­ный бой!» — Веч­ная сказ­ка про крас­ного быч­ка.

«Боже мой, в какой век пове­лел Ты родить­ся мне!»


***

В сущности, всем нам давно пора повеситься, — так мы забиты, замордованы, лишены всех прав и законов, живем в таком подлом рабстве, среди непрестанных заушений, издевательств!

***

Страшно сказать, но правда: не будь народных бедствий, тысячи интеллигентов были бы прямо несчастнейшие люди. Как же тогда заседать, протестовать, о чём кричать и писать?

***

Во «Влас­ти Народа» пере­до­вая: «Нас­тал гроз­ный час — гиб­нет Рос­сия и Рево­лю­ция. Все на защиту рево­лю­ции, так еще недав­но луче­зар­но сияв­шей миру!» — Ког­да она сияла, глаза ваши бес­сты­жие?

***

Мужики, разгромившие осенью семнадцатого года одну помещичью усадьбу под Ельцом, ощипали, оборвали для потехи перья с живых павлинов и пустили их, окровавленных, летать, метаться, тыкаться с пронзительными криками куда попало.
Но что за беда! Вот Павел Юшкевич уверяет, что «к революции нельзя подходить с уголовной меркой», что содрогаться от этих павлинов – «обывательщина». Даже Гегеля вспомнил: «Недаром говорил Гегель о разумности всего действительного: есть разум, есть смысл и в русской революции».
Да, да, «бьют и плакать не велят». Каково павлину, и не подозревавшему о существовании Гегеля? С какой меркой, кроме уголовной, могут «подходить к революции» те священники, помещики, офицеры, дети, старики, черепа которых дробит победоносный демос?

***

Почему комиссар, почему трибунал, а не просто суд? Все потому, что только под защитой таких священно-революционных слов можно так смело шагать по колено в крови, что, благодаря им, даже наиболее разумные и пристойные революционеры, приходящие в негодование от обычного грабежа, воровства, убийства, отлично понимающие, что надо вязать, тащить в полицию босяка, который схватил за горло прохожего в обычное время, от восторга захлебываются перед этим босяком, если он делает то же самое во время, называемое революционным, хотя ведь всегда имеет босяк полнейшее право сказать, что он осуществляет «гнев низов, жертв социальной справедливости».

***

Впрочем, почта русская кончилась уже давно, ещё летом 17 года: с тех самых пор, как у нас впервые, на европейский лад, появился «министр почт и телеграфов». Тогда же появился впервые и «министр труда» — и тогда же вся Россия бросила работать. Да и сатана каиновой злобы, кровожадности и самого дикого самоуправства дохнул на Россию именно в те дни, когда были провозглашены братство, равенство и свобода.

***

Гру­зо­вик — каким страш­ным сим­во­лом остал­ся он для нас, сколь­ко этого гру­зо­вика в наших самых тяж­ких и ужас­ных вос­по­ми­на­ниях! С самого пер­вого дня сво­его свя­за­лась рево­лю­ция с этим реву­щим и смер­дя­щим живот­ным, пере­пол­нен­ным спер­ва исте­рич­ками и похаб­ной сол­дат­ней из дезер­ти­ров, а потом отбор­ными катор­жа­нами.
Вся гру­бость сов­ре­мен­ной куль­туры и ее «соци­аль­ного пафоса» воп­ло­щена в гру­зо­вике.

***

Зачем жить, для чего? Зачем делать что-нибудь? В этом мире, в их мире, в мире поголовного хама и зверя, мне ничего не нужно.

***

Сен-Жюст, Робеспьер, Кутон… Ленин, Троцкий, Дзержинский… Кто подлее, кровожаднее, гаже? Конечно, все-таки московские. Но и парижские были неплохи.

***

Есть «Рабочая Марсельеза», «Варшавянка», «Интернационал», «Народовольческий гимн», «Красное знамя»… И все злобно, кроваво донельзя, лживо до тошноты, плоско, убого до невероятия…

***

…В красноармейцах главное – распущенность. В зубах папироска, глаза мутные, наглые, картуз на затылок, на лоб падает «шевелюр».

***

…Сатана каиновой злобы, кровожадности и самого дикого самоуправства дохнул на Россию именно в те дни, когда были провозглашены братство, равенство и свобода. Тогда сразу наступило исступление, острое умопомешательство.

***

«Съезд Советов». Речь Ленина. О, какое это животное!


Иван Бунин. Окаянные дни.


sergey-verevkin.livejournal.com

Цитаты из прочитанного… Иван Бунин. Окаянные дни (часть 2): neznakomka_18 — LiveJournal


Как же сложно выбирать отдельные цитаты! Вся книга — это одна сплошная цитата, одна сплошная кровоточащая рана…

«Революция — стихия…»

Землетрясение, чума, холера тоже стихии. Однако никто не прославляет их, никто не канонизирует, с ними борются. А революцию всегда «углубляют».

«Народ, давший Пушкина, Толстого».

А белые не народ.

«Салтычиха, крепостники, зубры…» Какая вековая низость — шулерничать этой Салтычихой, самой обыкновенной сумасшедшей. А декабристы, а знаменитый московский университет тридцатых и сороковых годов, завоеватели и колонизаторы Кавказа, все эти западники и славянофилы, деятели «эпохи великих реформ», «кающийся дворянин», первые народовольцы. Государственная Дума? А редакторы знаменитых журналов? А весь цвет русской литературы? А ее герои? Ни одна страна в мире не дала такого дворянства.

«Разложение белых…»

Какая чудовищная дерзость говорить это после того небывалого в мире «разложения», которое явил «красный» народ.

Впрочем, многое и от глупости. Толстой говорил, что девять десятых дурных человеческих поступков объясняются исключительно глупостью.

— В моей молодости,— рассказывал он,— был у нас приятель, бедный человек, вдруг купивший однажды на последние гроши заводную металлическую канарейку. Мы голову сломали, ища объяснение этому нелепому поступку, пока не вспомнили, что приятель наш просто ужасно глуп.

Русская литература развращена за последние десятилетия необыкновенно. Улица, толпа начала играть очень большую роль. Все — и литература особенно — выходит на улицу, связывается с нею и подпадает под ее влияние. И улица развращает, нервирует уже хотя бы по одному тому, что она страшно неумеренна в своих хвалах, если ей угождают. В русской литературе теперь только «гении». Изумительный урожай! Гений Брюсов, гений Горький, гений Игорь Северянин, Блок, Белый… Как тут быть спокойным, когда так легко и быстро можно выскочить в гении? И всякий норовит плечом пробиться вперед, ошеломить, обратить на себя внимание.

Вот и Волошин. Позавчера он звал на Россию «Ангела Мщения», который должен был «в сердце девушки вложить восторг убийства и в душу детскую кровавые мечты». А вчера он был белогвардейцем, а нынче готов петь большевиков. Мне он пытался за последние дни вдолбить следующее: чем хуже, тем лучше, ибо есть девять серафимов, которые сходят на землю и входят в нас, дабы принять с нами распятие и горение, из коего возникают новые, прокаленные, просветленные лики. Я ему посоветовал выбрать для этих бесед кого-нибудь поглупее.

А. К. Толстой когда-то писал: «Когда я вспомню о красоте нашей истории до проклятых монголов, мне хочется броситься на землю и кататься от отчаяния». В русской литературе еще вчера были Пушкины, Толстые, а теперь почти одни «проклятые монголы».

А затем я был еще на одном торжестве в честь все той же Финляндии,— на банкете в честь финнов, после открытия выставки. И, Бог мой, до чего ладно и многозначительно связалось все то, что я видел в Петербурге, с тем гомерическим безобразием, в которое вылился банкет! Собрались на него всё те же — весь «цвет русской интеллигенции», то есть знаменитые художники, артисты, писатели, общественные деятели, новые министры и один высокий иностранный представитель, именно посол Франции. Но над всеми возобладал — поэт Маяковский. Я сидел с Горьким и финским художником Галленом. И начал Маяковский с того, что без всякого приглашения подошел к нам, вдвинул стул между нами и стал есть с наших тарелок и пить из наших бокалов. Галлен глядел на него во все глаза — так, как глядел бы он, вероятно, на лошадь, если бы ее, например, ввели в эту банкетную залу. Горький хохотал. Я отодвинулся. Маяковский это заметил.

— Вы меня очень ненавидите?— весело спросил он меня.

Я без всякого стеснения ответил, что нет: слишком было бы много чести ему. Он уже было раскрыл свой корытообразный рот, чтобы еще что-то спросить меня, но тут поднялся для официального тоста министр иностранных дел, и Маяковский кинулся к нему, к середине стола. А там он вскочил на стул и так похабно заорал что-то, что министр оцепенел. Через секунду, оправившись, он снова провозгласил: «Господа!» Но Маяковский заорал пуще прежнего. И министр, сделав еще одну и столь же бесплодную попытку, развел руками и сел. Но только что он сел, как встал французский посол. Очевидно, он был вполне уверен, что уж перед ним-то русский хулиган не может не стушеваться. Не тут-то было! Маяковский мгновенно заглушил его еще более зычным ревом. Но мало того: к безмерному изумлению посла, вдруг пришла в дикое и бессмысленное неистовство и вся зала: зараженные Маяковским, все ни с того ни с сего заорали и стали бить сапогами в пол, кулаками по столу, стали хохотать, выть, визжать, хрюкать и — тушить электричество. И вдруг все покрыл истинно трагический вопль какого-то финского художника, похожего на бритого моржа. Уже хмельной и смертельно бледный, он, очевидно, потрясенный до глубины души этим излишеством свинства, и желая выразить свой протест против него, стал что есть силы и буквально со слезами кричать одно из немногих русских слов, ему известных:
— Много! Многоо! Многоо! Многоо!

«Много»? Да как сказать? Ведь шел тогда у нас пир на весь мир, и трезвы-то на пиру были только Ленины и Маяковские.

Одноглазый Полифем, к которому попал Одиссей в своих странствиях, намеревался сожрать Одиссея. Ленин и Маяковский (которого еще в гимназии пророчески прозвали Идиотом Полифемовичем) были оба тоже довольно прожорливы и весьма сильны своим одноглазием. И тот и другой некоторое время казались всем только площадными шутами. Но недаром Маяковский назвался футуристом, то есть человеком будущего: полифемское будущее России принадлежало несомненно им, Маяковским, Лениным.

Из «Известий»:

«Крестьяне говорят: дайте нам коммуну, лишь бы избавьте нас от кадетов…»

У дверей «Политуправления» стоит огромный плакат. Краснокожая баба, с бешеным дикарским рылом, с яростно оскаленными зубами, с разбегу всадила вилы в зад убегающего генерала. Из зада хлещет кровь. Подпись:

— Не зарись, Деникин, на чужую землю!

«Не зарись» должно обозначать «не зарься».

По приказу самого Архангела Михаила никогда не приму большевистского правописания. Уж хотя бы по одному тому, что никогда человеческая рука не писала ничего подобного тому, что пишется теперь по этому правописанию.

Подумать только: надо еще объяснять то тому, то другому, почему именно не пойду я служить в какой-нибудь Пролеткульт! Надо еще доказывать, что нельзя сидеть рядом с чрезвычайкой, где чуть не каждый час кому-нибудь проламывают голову, и просвещать насчет «последних достижений в инструментовке стиха» какую-нибудь хряпу с мокрыми от пота руками! Да порази ее проказа до семьдесят седьмого колена, если она даже и «антерисуется» стихами!

Вообще, теперь самое страшное, самое ужасное и позорное даже не сами ужасы и позоры, а то, что надо разъяснять их, спорить о том, хороши они или дурны. Это ли не крайний ужас, что я должен доказывать, например, то, что лучше тысячу раз околеть с голоду, чем обучать эту хряпу ямбам и хореям, дабы она могла воспевать, как ее сотоварищи грабят, бьют, насилуют, пакостят в церквах, вырезывают ремни из офицерских спин, венчают с кобылами священников!

Кстати об одесской чрезвычайке. Там теперь новая манера пристреливать — над клозетной чашкой.

Толстой говорил:

— Теперь успех в литературе достигается только глупостью и наглостью.

Он забыл помощь критиков.
Кто они, эти критики?
На врачебный консилиум зовут врачей, на юридическую консультацию — юристов, железнодорожный мост оценивают инженеры, дом — архитекторы, а вот художество всякий, кто хочет, люди, часто совершенно противоположные по натуре всякому художеству. И слушают только их. А отзыв Толстых в грош не ставится,— отзыв как раз тех, которые прежде всего обладают огромным критическим чутьем, ибо написание каждого слова в «Войне и мире» есть в то же самое время и строжайшее взвешивание, тончайшая оценка каждого слова.

Когда совсем падаешь духом от полной безнадежности, ловишь себя на сокровенной мечте, что все-таки настанет же когда-нибудь день отмщения и общего, всечеловеческого проклятия теперешним дням. Нельзя быть без этой надежды. Да, но во что можно верить теперь, когда раскрылась такая несказанно страшная правда о человеке?

Все будет забыто и даже прославлено! И прежде всего литература поможет, которая что угодно исказит, как это сделало, например, с французской революцией то вреднейшее на земле племя, что называется поэтами, в котором на одного истинного святого всегда приходится десять тысяч пустосвятов, выродков и шарлатанов.
Блажен, кто посетил сей мир В его минуты роковые!
Да, мы надо всем, даже и над тем несказанным, что творится сейчас, мудрим, философствуем. Все-то у нас не веревка, а «вервие», как у того крыловского мудреца, что полетел в яму, но и в яме продолжал свою элоквенцию. Ведь вот и до сих пор спорим, например, о Блоке: впрямь его ярыги, убившие уличную девку, суть апостолы или все-таки не совсем? Михрютка, дробящий дубиной венецианское зеркало, у нас непременно гунн, скиф, и мы вполне утешаемся, налепив на него этот ярлык.

Вообще, литературный подход к жизни просто отравил нас. Что, например, сделали мы с той громадной и разнообразнейшей жизнью, которой жила Россия последнее столетие? Разбили, разделили ее на десятилетия — двадцатые, тридцатые, сороковые, шестидесятые годы — и каждое десятилетие определили его литературным героем: Чацкий, Онегин, Печорин, Базаров… Это ли не курам на смех, особенно ежели вспомнить, что героям этим было одному «осьмнадцать» лет, другому девятнадцать, третьему самому старшему двадцать!

25 апреля.

Вчера поздно вечером, вместе с «комиссаром» нашего дома, явились измерять в длину, ширину и высоту все наши комнаты «на предмет уплотнения пролетариатом». Все комнаты всего города измеряют, проклятые обезьяны, остервенело катающие чурбан! Я не проронил ни слова, молча лежал на диване, пока мерили у меня, но так взволновался от этого нового издевательства, что сердце стукало с перерывами и больно пульсировала жила на лбу. Да, это даром для сердца не пройдет. А какое оно было здоровое и насколько бы еще меня хватило, сколько бы я мог еще сделать!

«Комиссар» нашего дома сделался «комиссаром» только потому, что моложе всех квартирантов и совсем простого звания. Принял комиссарский сан из страху; человек скромный, робкий и теперь дрожит при одном слове «революционный трибунал», бегает по всему дому, умоляя исполнять декреты,— умеют нагонять страх, ужас эти негодяи, сами всячески подчеркивают, афишируют свое зверство! А у меня совершенно ощутимая боль возле левого соска даже от одних таких слов, как «революционный трибунал». Почему комиссар, почему трибунал, а не просто суд? Все потому, что только под защитой таких священно-революционных слов можно так смело шагать по колено в крови, что, благодаря им, даже наиболее разумные и пристойные революционеры, приходящие в негодование от обычного грабежа, воровства, убийства, отлично понимающие, что надо вязать, тащить в полицию босяка, который схватил за горло прохожего в обычное время, от восторга захлебываются перед этим босяком, если он делает то же самое во время, называемое революционным, хотя ведь всегда имеет босяк полнейшее право сказать, что он осуществляет «гнев низов, жертв социальной несправедливости».

Был В. Катаев (молодой писатель). Цинизм нынешних молодых людей прямо невероятен. Говорил: «За сто тысяч убью кого угодно. Я хочу хорошо есть, хочу иметь хорошую шляпу, отличные ботинки…»

Ужасное утро! Пошел к Д., он в двух штанах, в двух рубашках, говорит, что «день мирного восстания» уже начался грабеж уже идет; боится, что отнимут вторую пару штанов.

2 мая.

Еврейский погром на Большом Фонтане, учиненный одесскими красноармейцами.

Были Овсянико-Куликовский и писатель Кипен. Рассказывали подробности. На Б. Фонтане убито 14 комиссаров и человек 30 простых евреев. Разгромлено много лавочек. Врывались ночью, стаскивали с кроватей и убивали кого попало. Люди бежали в степь, бросались в море, а за ними гонялись и стреляли,— шла настоящая охота. Кипен спасся случайно,— ночевал, по счастью, не дома, а в санатории «Белый цветок». На рассвете туда нагрянул отряд красноармейцев.— «Есть тут жиды?» — спрашивают у сторожа.— «Нет, нету».— «Побожись!» — Сторож побожился, и красноармейцы поехали дальше.

Убит Моисей Гутман, биндюжник, прошлой осенью перевозивший нас с дачи, очень милый человек.

Напечатан новый список расстрелянных — «в порядке проведения в жизнь красного террора» — и затем статейка:

«Весело и радостно в клубе имени товарища Троцкого. Большой зал бывшего Гарнизонного Собрания, где раньше ютилась свора генералов, сейчас переполнен красноармейцами. Особенно удачен был последний концерт. Сначала исполнен был «Интернационал», затем товарищ Кронкарди, вызывая интерес и удовольствие слушателей, подражал лаю собаки, визгу цыпленка, пению соловья и других животных, вплоть до пресловутой свиньи…»

«Визг» цыпленка и «пение соловья и прочих животных» — которые, оказывается, тоже все «вплоть» до свиньи поют,— этого, думаю, сам дьявол не сочинил бы. Почему только свинья «пресловутая» и перед подражанием ей исполняют «Интернационал»?

Конечно, вполне «заборная литература». Но ведь этим «забором», таким свинским и интернациональным, делается чуть не вся Россия, чуть не вся русская жизнь, чуть не все русское слово, и возможно ли будет когда-нибудь из-под этого забора выбраться? А потом — ведь эта заборная литература есть кровная родня чуть не всей «новой» русской литературе. Ведь уже давно стали печататься — и не где-нибудь, а в «толстых» журналах — такие, например, вещи:

Уж все цветы в саду поспели…
Иду и колосья пшена разбираю…
Вы об этой женщине не тужьте…
А в этот час не хорошо везде ль?

11мая.
Призывы в чисто русском духе:

— Вперед, родные, не считайте трупы!

14 мая.

«Колчак с Михаилом Романовым несет водку и погромы…» А вот в Николаеве Колчака нет, в Елизаветграде тоже, а меж тем:

«В Николаеве зверский еврейский погром… Елизаветград от темных масс пострадал страшно. Убытки исчисляются миллионами. Магазины, частные квартиры, лавчонки и даже буфетики снесены до основания. Разгромлены советские склады. Много долгих лет понадобится Елизаветграду, чтобы оправиться!»

И дальше:

«Предводитель солдат, восставших в Одессе и ушедших из нее, громит Ананьев,— убитых свыше ста, магазины разграблены…»

«В Жмеринке идет еврейский погром, как и был, погром в Знаменке…»

Это называется, по Блокам, «народ объят музыкой революции — слушайте, слушайте музыку революции!»

15 мая.

Хожу, прислушиваюсь на улицах, в подворотнях, на базаре. Все дышут тяжкой злобой к «коммунии» и к евреям. А самые злые юдофобы среди рабочих в Ропите. Но какие подлецы! Им поминутно затыкают глотку какой-нибудь подачкой, поблажкой. И три четверти народа так: за подачки, за разрешение на разбой, грабеж отдает совесть, душу, Бога…

Шел через базар — вонь, грязь, нищета, хохлы и хохлушки чуть не десятого столетия, худые волы, допотопные телеги — и среди всего этого афиши, призывы на бой за третий интернационал. Конечно, чепухи всего этого не может не понимать самый паршивый, самый тупой из большевиков, Сами порой небось покатываются от хохота.

Из «Одесского Коммуниста»:
Зарежем штыками мы алчную гидру, Тогда заживем веселей! Если не так, то всплывут они скоро, Оживут во мгновение ока, Как паразит, начнет эта свора Жить на счет нашего сока…
Грабят аптеки: все закрыты, «национализированы и учитываются». Не дай Бог захворать!

И среди всего этого, как в сумасшедшем доме, лежу и перечитываю «Пир Платона», поглядывая иногда вокруг себя недоумевающими и, конечно, тоже сумасшедшими глазами…

26 мая.

«Союз пекарей извещает о трагической смерти стойкого борца за царство социализма пекаря Матьяша…»
Некрологи, статьи:
«Ушел еще один… Не стало Матьяша… Стойкий, сильный, светлый… У гроба — знамена всех секций пекарей… Гроб утопает в цветах… День и ночь у гроба почетный караул…»
Достоевский говорит:
«Дай всем этим учителям полную возможность разрушить старое общество и построить заново, то выйдет такой мрак, такой хаос, нечто до того грубое, слепое, бесчеловечное, что все здание рухнет под проклятиями всего человечества, прежде чем будет завершено…»
Теперь эти строки кажутся уже слабыми.

Погиб целый народ — калмыки. В прошлом году при Деникине работала комиссия по расследованию большевистских злодеяний, состоявшая из видных общественных и судебных деятелей и собравшая богатейший и достовернейший материал, который частично привезен на днях в Париж.

Я видел прибывшего вместе с этим материалом приятеля, ближайшего сотрудника этой комиссии, известного земского деятеля и писателя. Он между прочим говорит:

— Нам документы давал главным образом, конечно, лишь Юг России. Но и этого было слишком достаточно, чтобы просто в тупик стать перед той картиной, которая развертывалась перед нами за нашей работой. Взять хотя бы один уголок этой огромной и страшной картины — тот отдел наших документов, который касается религиозных кощунств, религиозных гонений и мученичества верующих и священнослужителей. Я убежден, что еще мало кто отдает себе ясный отчет, что сделано большевиками, вот хотя бы в этой области. С трудом верится, а меж тем это факт, что Россия XX века христианской эры далеко оставила за собой Рим с его гонениями на первохристиан и прежде всего по числу жертв, не говоря уже о характере этих гонений, неописуемых по мерзости и зверству.

А что до калмыков, о которых я давеча упомянул, то, выражаясь фигурально, на моих глазах произошла почти полная гибель этого несчастного племени. Как известно, калмыки — буддисты, жили они, кочуя, скотоводством. Когда пришла наша «великая и бескровная революция» и вся Россия потонула в повальном грабеже, одни только калмыки остались совершенно непричастны ему. Являются к ним агитаторы с самым настойчивым призывом «грабить награбленное» — калмыки только головами трясут: «Бог этого не велит!» Их объявляют контрреволюционерами, хватают, заточают — они не сдаются. Публикуются свирепейшие декреты — «за распространение среди калмыцкого народа лозунгов, противодействующих проведению в жизнь революционной борьбы, семьи виновных будут истребляемы поголовно, начина с семилетнего возраста!» — калмыки не сдаются и тут. «Революционное крестьянство захватывает земли, отведенные некогда царским правительством для кочевий калмыков, для их пастбищ», — калмыки принуждены двигаться куда глаза глядят для спасения скота от голодной смерти, идут все к югу и к югу. Но по дороге они все врем попадают в полосы военных действий, в «сферы влияния» большевиков — и снова лишаются и собственных жизней, и скота — рогатый скот и отары их захватываются и пожираются красноармейцами, косяки лошадей отнимаются для нужд красной армии, гонятся куда попало — к Волге, к Великороссии и, конечно, гибнут, дохнут в пути от голода и беспризорности. Так, изнемогая от всяческих лишений и разорения, скучиваясь и подвергаясь разным эпидемиям, калмыки доходят до берегов Черного моря и там останавливаются огромными станами, стоят, ждут, что придут какие-то корабли за ними, — и мрут, мрут от голода, среди остатков дохнувшего скота… Говорят, их погибло только на черноморских берегах не менее 50 тысяч! А ведь надо помнить, что их и всего-то было тысяч 250. Тысячами, целыми вагонами доставляли нам в Ростов и богов их — оскверненных, часто на куски разбитых, в похабных надписях Будд. От жертвенников, от кумирней не осталось теперь, может быть, ни единого следа…

P.S. В посмертном дневнике Андреева есть такое место: «Вот еще Горький… Нужно составить целый обвинительный акт, чтобы доказать всю преступность Горького и степень его участия в разрушении и гибели России… Но кто за это возьмется? Не знают, забывают, пропускают… Но неужели Горький так и уйдет ненаказанным, неузнанным, „уважаемым“? Если это случится (а возможно, что случится) и Горький сух вылезет из воды — можно будет плюнуть в харю жизни!»

Наполеон сказал:

«Что сделало революцию? Честолюбие. Что положило ей конец? Тоже честолюбие. И каким прекрасным предлогом дурачить толпу была для нас всех свобода!»

О, постыдные, проклятые, окаянные дни!

neznakomka-18.livejournal.com

Памяти русского писателя Ивана Бунина. Цитаты из книги «Окаянные дни»

8.11.1953. – Умер в эмиграции писатель Иван Алексеевич Бунин, лауреат Нобелевской премии 1933 г.

***

Наши дети, внуки не будут в состоянии даже представить себе ту Россию, в которой мы когда-то (то есть вчера) жили, которую мы не ценили, не понимали, — всю эту мощь, сложность, богатство, счастье…

***

Как они оди­на­ковы, все эти рево­лю­ции! Во время фран­цуз­ской рево­лю­ции тоже сразу была соз­дана целая без­дна новых адми­нис­тра­тив­ных учреж­де­ний, хлы­нул целый потоп дек­ре­тов, цир­ку­ля­ров, чис­ло комис­са­ров — неп­ре­мен­но почему-то комис­са­ров — и вооб­ще вся­чес­ких влас­тей стало нес­мет­но, коми­теты, союзы, пар­тии рос­ли, как грибы, и все «пожи­рали друг друга», обра­зо­вал­ся сов­сем новый, осо­бый язык, «сплошь сос­то­я­щий из высо­ко­пар­ней­ших вос­кли­ца­ний впе­ре­меш­ку с самой пло­щад­ной бранью по адресу гряз­ных остат­ков изды­ха­ю­щей тира­нии…» Все это пов­то­ря­ет­ся потому преж­де всего, что одна из самых отли­чи­тель­ных черт рево­лю­ций — беше­ная жаж­да игры, лице­дей­ства, позы, бала­гана. В чело­веке про­сы­па­ет­ся обезь­яна.


***

Ах, эти сны про смерть! Какое гро­мад­ное мес­то зани­мает смерть в нашем и без того кро­хот­ном сущес­тво­ва­нии! А про эти годы и гово­рить нечего: день и ночь живем в оргии смер­ти. И все во имя «свет­лого буду­щего», кото­рое буд­то бы дол­жно родить­ся имен­но из этого дья­воль­ского мрака. И обра­зо­вал­ся на зем­ле уже целый легион спе­ци­а­лис­тов, под­ряд­чи­ков по устро­е­нию чело­ве­чес­кого бла­го­по­лу­чия. «А в каком же году нас­ту­пит оно, это буду­щее?» — как спра­ши­вает зво­нарь у Ибсена. Всег­да гово­рят, что вот-вот: «Это будет пос­лед­ний и реши­тель­ный бой!» — Веч­ная сказ­ка про крас­ного быч­ка.

«Боже мой, в какой век пове­лел Ты родить­ся мне!»


***

В сущности, всем нам давно пора повеситься, — так мы забиты, замордованы, лишены всех прав и законов, живем в таком подлом рабстве, среди непрестанных заушений, издевательств!

***

Страшно сказать, но правда: не будь народных бедствий, тысячи интеллигентов были бы прямо несчастнейшие люди. Как же тогда заседать, протестовать, о чём кричать и писать?

***

Во «Влас­ти Народа» пере­до­вая: «Нас­тал гроз­ный час — гиб­нет Рос­сия и Рево­лю­ция. Все на защиту рево­лю­ции, так еще недав­но луче­зар­но сияв­шей миру!» — Ког­да она сияла, глаза ваши бес­сты­жие?

***

Мужики, разгромившие осенью семнадцатого года одну помещичью усадьбу под Ельцом, ощипали, оборвали для потехи перья с живых павлинов и пустили их, окровавленных, летать, метаться, тыкаться с пронзительными криками куда попало.
Но что за беда! Вот Павел Юшкевич уверяет, что «к революции нельзя подходить с уголовной меркой», что содрогаться от этих павлинов – «обывательщина». Даже Гегеля вспомнил: «Недаром говорил Гегель о разумности всего действительного: есть разум, есть смысл и в русской революции».
Да, да, «бьют и плакать не велят». Каково павлину, и не подозревавшему о существовании Гегеля? С какой меркой, кроме уголовной, могут «подходить к революции» те священники, помещики, офицеры, дети, старики, черепа которых дробит победоносный демос?

***

Почему комиссар, почему трибунал, а не просто суд? Все потому, что только под защитой таких священно-революционных слов можно так смело шагать по колено в крови, что, благодаря им, даже наиболее разумные и пристойные революционеры, приходящие в негодование от обычного грабежа, воровства, убийства, отлично понимающие, что надо вязать, тащить в полицию босяка, который схватил за горло прохожего в обычное время, от восторга захлебываются перед этим босяком, если он делает то же самое во время, называемое революционным, хотя ведь всегда имеет босяк полнейшее право сказать, что он осуществляет «гнев низов, жертв социальной справедливости».

***

Впрочем, почта русская кончилась уже давно, ещё летом 17 года: с тех самых пор, как у нас впервые, на европейский лад, появился «министр почт и телеграфов». Тогда же появился впервые и «министр труда» — и тогда же вся Россия бросила работать. Да и сатана каиновой злобы, кровожадности и самого дикого самоуправства дохнул на Россию именно в те дни, когда были провозглашены братство, равенство и свобода.

***

Гру­зо­вик — каким страш­ным сим­во­лом остал­ся он для нас, сколь­ко этого гру­зо­вика в наших самых тяж­ких и ужас­ных вос­по­ми­на­ниях! С самого пер­вого дня сво­его свя­за­лась рево­лю­ция с этим реву­щим и смер­дя­щим живот­ным, пере­пол­нен­ным спер­ва исте­рич­ками и похаб­ной сол­дат­ней из дезер­ти­ров, а потом отбор­ными катор­жа­нами.
Вся гру­бость сов­ре­мен­ной куль­туры и ее «соци­аль­ного пафоса» воп­ло­щена в гру­зо­вике.

***

Зачем жить, для чего? Зачем делать что-нибудь? В этом мире, в их мире, в мире поголовного хама и зверя, мне ничего не нужно.

***

Сен-Жюст, Робеспьер, Кутон… Ленин, Троцкий, Дзержинский… Кто подлее, кровожаднее, гаже? Конечно, все-таки московские. Но и парижские были неплохи.

***

Есть «Рабочая Марсельеза», «Варшавянка», «Интернационал», «Народовольческий гимн», «Красное знамя»… И все злобно, кроваво донельзя, лживо до тошноты, плоско, убого до невероятия…

***

…В красноармейцах главное – распущенность. В зубах папироска, глаза мутные, наглые, картуз на затылок, на лоб падает «шевелюр».

***

…Сатана каиновой злобы, кровожадности и самого дикого самоуправства дохнул на Россию именно в те дни, когда были провозглашены братство, равенство и свобода. Тогда сразу наступило исступление, острое умопомешательство.

***

«Съезд Советов». Речь Ленина. О, какое это животное!


Иван Бунин. Окаянные дни.


slavynka88.livejournal.com

Памяти русского писателя Ивана Бунина. Цитаты из книги «Окаянные дни»

8.11.1953. – Умер в эмиграции писатель Иван Алексеевич Бунин, лауреат Нобелевской премии 1933 г.

***

Наши дети, внуки не будут в состоянии даже представить себе ту Россию, в которой мы когда-то (то есть вчера) жили, которую мы не ценили, не понимали, — всю эту мощь, сложность, богатство, счастье…

***

Как они оди­на­ковы, все эти рево­лю­ции! Во время фран­цуз­ской рево­лю­ции тоже сразу была соз­дана целая без­дна новых адми­нис­тра­тив­ных учреж­де­ний, хлы­нул целый потоп дек­ре­тов, цир­ку­ля­ров, чис­ло комис­са­ров — неп­ре­мен­но почему-то комис­са­ров — и вооб­ще вся­чес­ких влас­тей стало нес­мет­но, коми­теты, союзы, пар­тии рос­ли, как грибы, и все «пожи­рали друг друга», обра­зо­вал­ся сов­сем новый, осо­бый язык, «сплошь сос­то­я­щий из высо­ко­пар­ней­ших вос­кли­ца­ний впе­ре­меш­ку с самой пло­щад­ной бранью по адресу гряз­ных остат­ков изды­ха­ю­щей тира­нии…» Все это пов­то­ря­ет­ся потому преж­де всего, что одна из самых отли­чи­тель­ных черт рево­лю­ций — беше­ная жаж­да игры, лице­дей­ства, позы, бала­гана. В чело­веке про­сы­па­ет­ся обезь­яна.


***

Ах, эти сны про смерть! Какое гро­мад­ное мес­то зани­мает смерть в нашем и без того кро­хот­ном сущес­тво­ва­нии! А про эти годы и гово­рить нечего: день и ночь живем в оргии смер­ти. И все во имя «свет­лого буду­щего», кото­рое буд­то бы дол­жно родить­ся имен­но из этого дья­воль­ского мрака. И обра­зо­вал­ся на зем­ле уже целый легион спе­ци­а­лис­тов, под­ряд­чи­ков по устро­е­нию чело­ве­чес­кого бла­го­по­лу­чия. «А в каком же году нас­ту­пит оно, это буду­щее?» — как спра­ши­вает зво­нарь у Ибсена. Всег­да гово­рят, что вот-вот: «Это будет пос­лед­ний и реши­тель­ный бой!» — Веч­ная сказ­ка про крас­ного быч­ка.

«Боже мой, в какой век пове­лел Ты родить­ся мне!»


***

В сущности, всем нам давно пора повеситься, — так мы забиты, замордованы, лишены всех прав и законов, живем в таком подлом рабстве, среди непрестанных заушений, издевательств!

***

Страшно сказать, но правда: не будь народных бедствий, тысячи интеллигентов были бы прямо несчастнейшие люди. Как же тогда заседать, протестовать, о чём кричать и писать?

***

Во «Влас­ти Народа» пере­до­вая: «Нас­тал гроз­ный час — гиб­нет Рос­сия и Рево­лю­ция. Все на защиту рево­лю­ции, так еще недав­но луче­зар­но сияв­шей миру!» — Ког­да она сияла, глаза ваши бес­сты­жие?

***

Мужики, разгромившие осенью семнадцатого года одну помещичью усадьбу под Ельцом, ощипали, оборвали для потехи перья с живых павлинов и пустили их, окровавленных, летать, метаться, тыкаться с пронзительными криками куда попало.

Но что за беда! Вот Павел Юшкевич уверяет, что «к революции нельзя подходить с уголовной меркой», что содрогаться от этих павлинов – «обывательщина». Даже Гегеля вспомнил: «Недаром говорил Гегель о разумности всего действительного: есть разум, есть смысл и в русской революции».
Да, да, «бьют и плакать не велят». Каково павлину, и не подозревавшему о существовании Гегеля? С какой меркой, кроме уголовной, могут «подходить к революции» те священники, помещики, офицеры, дети, старики, черепа которых дробит победоносный демос?

***

Почему комиссар, почему трибунал, а не просто суд? Все потому, что только под защитой таких священно-революционных слов можно так смело шагать по колено в крови, что, благодаря им, даже наиболее разумные и пристойные революционеры, приходящие в негодование от обычного грабежа, воровства, убийства, отлично понимающие, что надо вязать, тащить в полицию босяка, который схватил за горло прохожего в обычное время, от восторга захлебываются перед этим босяком, если он делает то же самое во время, называемое революционным, хотя ведь всегда имеет босяк полнейшее право сказать, что он осуществляет «гнев низов, жертв социальной справедливости».

***

Впрочем, почта русская кончилась уже давно, ещё летом 17 года: с тех самых пор, как у нас впервые, на европейский лад, появился «министр почт и телеграфов». Тогда же появился впервые и «министр труда» — и тогда же вся Россия бросила работать. Да и сатана каиновой злобы, кровожадности и самого дикого самоуправства дохнул на Россию именно в те дни, когда были провозглашены братство, равенство и свобода.

***

Гру­зо­вик — каким страш­ным сим­во­лом остал­ся он для нас, сколь­ко этого гру­зо­вика в наших самых тяж­ких и ужас­ных вос­по­ми­на­ниях! С самого пер­вого дня сво­его свя­за­лась рево­лю­ция с этим реву­щим и смер­дя­щим живот­ным, пере­пол­нен­ным спер­ва исте­рич­ками и похаб­ной сол­дат­ней из дезер­ти­ров, а потом отбор­ными катор­жа­нами.

Вся гру­бость сов­ре­мен­ной куль­туры и ее «соци­аль­ного пафоса» воп­ло­щена в гру­зо­вике.

***

Зачем жить, для чего? Зачем делать что-нибудь? В этом мире, в их мире, в мире поголовного хама и зверя, мне ничего не нужно.

***

Сен-Жюст, Робеспьер, Кутон… Ленин, Троцкий, Дзержинский… Кто подлее, кровожаднее, гаже? Конечно, все-таки московские. Но и парижские были неплохи.

***

Есть «Рабочая Марсельеза», «Варшавянка», «Интернационал», «Народовольческий гимн», «Красное знамя»… И все злобно, кроваво донельзя, лживо до тошноты, плоско, убого до невероятия…

***

…В красноармейцах главное – распущенность. В зубах папироска, глаза мутные, наглые, картуз на затылок, на лоб падает «шевелюр».

***

…Сатана каиновой злобы, кровожадности и самого дикого самоуправства дохнул на Россию именно в те дни, когда были провозглашены братство, равенство и свобода. Тогда сразу наступило исступление, острое умопомешательство.

***

«Съезд Советов». Речь Ленина. О, какое это животное!


Иван Бунин. Окаянные дни.


teo-tetra.livejournal.com

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *